Он сам изумляется тому, что ему так спокойно, надежно лежать на земле под бескрайними этими густо-синими звездными небесами. Он повернулся на бок, подтянул колени к животу и почти сразу уснул, окруженный неизвестной жизнью.
Проснулся Паша рано, продрогший и счастливый. Первые лучи выныривали из-за леса, и траву, и листья земляники богато покрыла роса. Одежда отсырела, зато взамен были - бодрость и прохлада. В рюкзачке отыскались дорожные сухари, и, смочив рот водицей из ручья, Паша благополучно перебрался на другой бок гигантского оврага, влез по склону и очутился на опушке смешанного леса. Ранним утром под древесными сводами тоже царила свежесть, только воздух был гуще, плотней, да и вообще пространство сплошь заполняли ветви, стволы, листья, снизу - бурелом и валежник, а свободные воздушные пролеты перечеркивала кружевная липкая паутина. Все усилия следовало прикладывать к тому, чтобы продираться сквозь естественные барьеры. Внезапно объявилась в чащобе лесная дорога. Это была заброшенная просека, заросшая, кое-где перегороженная сухими стволами. В неровных колеях таились никогда не высыхавшие болотца. И все же идти тут было почти в удовольствие. Паша шел, брел, пребывая мыслями здесь и не здесь и отгоняя от себя подлую мыслишку, бубенчиком звякавшую в глубине: "А куда это, собственно говоря, я иду? И зачем? И надолго ли? И отыщу ли обратный путь?" Но все же спокойствие и отрешенность перебарывали, и рефреном, в такт шагам, выплыли известные слова: "Мир ловил меня и не поймал".
Судя по наручным часам, день перевалил на вторую половину. Отдыхая, привалившись спиной к старой осине, он наблюдал за громадным муравейником неподалеку, вся куча которого хаотично и в то же время целеустремленно двигалась в разных направлениях. Ему захотелось проделать детский фокус, и он сунул очищенную веточку в гущу муравьиной жизни, вынул, стряхнул муравьишек и слизал кислый сок. Правда, несколько обезумевших муравьев полезли под рукава рубахи и зло искусали его, так что он предпочел убраться подальше.
В лесу стояла тишь, лишь кое-где обрывались сухие сучья. Пару раз Паша натыкался на выводки сыроежек - ярко-красных, если в прогалы между деревьями их достигало солнце, бледно-фиолетовых, зеленых и даже вовсе белесых, если грибы росли в густой тени. Некоторые грибки торчали прямо на дорожке - давным-давно нехоженой. Но Паша не соблазнялся, только застывал иногда, любуясь особенно цветастым, дружным выводком. Все физиологические потребности не то что умерли, а пригасли, притухли в нем. Не хотелось ни есть, ни пить, а только вот так - идти, идти, идти в горьковато-сладостном тумане, чтоб выйти прочь из суеты, из быта, из хитросплетений жизни и оказаться наконец - ведомым Промыслом, дабы не отвечать за свое сумасбродство, а с твердостью возглашать: "ты привел меня сюда, Господи".
День угасал. Иссякали силы. Не одну лесную тропу сменил Паша, не раз отдыхал под кустами и деревьями, не единожды продирался сквозь чащобу. Одно было ясно ему теперь: сюда, в дебри, уже не достигнут никакие жизненные притязания, и вот сидит он, усталый, но чистый, беззащитный перед зверем, или разбойником, или, скажем, перед грозной стихией, вроде бури и молнии, тепличный покров цивилизации снят. Вот тут-то и отдаешь себя в руки Провидения искренне и целиком, вот тут-то всерьез молишь: "Спаси и сохрани!"
Невольный вздох вырвался из груди. Как там Виктория Федоровна и Жанна, как Бармалей, тетя Нюра и Настя?.. Ему захотелось понять - насколько далеко он от родного Любавина, и он попытался вообразить лес сверху, с самолета: кроны и вершины, овраги и реки, где-то в таинственной ложбине прячется средневековый замок, где гостили они с Бармалеем, а за лесами спасается монастырская братия и сияет крестом восстановленная церковь, где трудился Паша в прошлом году. Какой у них прекрасный и странный - погубленный край, весь пронизанный, схваченный метастазами крупнейших в России зон! Он вспомнил о том, что совсем неподалеку, на границе с соседней областью, возведен атомный центр, закрытый город, где под лабораторным колпаком содержится джинн распада, и только выпусти его - по недосмотру или намеренью, - пойдет разлагать цепная реакция и дома, и леса, и людей, и самый воздух до первокирпичиков, и дальше - до окончательной и бесповоротной дыры во вселенной. Словно в насмешку, места эти славились духовными подвигами святого, имя которого навеки связано было с именем последнего русского самодержца. И тут Пашу озарило: не в насмешку, нет. Духовный очаг запечатывал здесь атомную погибель, подвиг покрывал бездну. И множество этих подвигов - и там и тут - еще держат на весу русскую землю. Ему стало тревожно оттого, что он ощутил эти весы, это колебание, это удерживание в себе, и так же сильно стало ему радостно, умиленно, даже увлажнились глаза. Неужели вернулись слезы? Возвращен слезный дар, и оттаивает окаменевшее сердце. Он вообразил мощную бетонную стену, всю белую, до небес - хоть никогда не бывал у атомных станций, туда и не подберешься, все охраняется, - а у самой стены притулилась не замеченная никем ветхая, полуразвалившаяся избушечка, скособочившаяся пустынька. Когда проникнешь через дверь-лаз и глаза привыкнут к вечным сумеркам, разглядишь прямо на земляном полу - гробик, такой маленький, вроде детского, а внутри - череп и косточки медово-коричневого оттенка (Паша читал об Афонском монастыре, что именно такой цвет косточек почитался добрым) и еще иконка, сквозь древнюю смуглоту которой проглядывает знакомый до боли абрис покрова да еще скорбные очи Богоматери и кисть руки. Над гробиком - сияние стоит непрерывных молений. Так явственно все это Паша представил себе, что даже содрогнулся.
- Как же страшно! - зашептал он, будто приблизилось к нему нечто грозное, пусть и невидимое, и опаляет своим дыханием. Как захотелось ему в тот же миг очутиться на вечерней улочке родной деревни, чтоб сквозь палисадники светили теплые, уютные огни и повсюду, повсюду копошились бы в повседневных заботах люди.
Паша вскочил и побежал куда глаза глядят. Он несся, как мальчик, в горькой, горчайшей обиде на этот тотальный, всеобъемлющий страх, которым пугал его мир, покуда не упал и не зарыдал, лицом уткнувшись в землю. Совсем один, наедине с Промыслом.
Постепенно он пришел в себя, но только вокруг уже царила ночь. И тут как будто зазвучала заигранная пластинка, игла все соскакивала, обрывая и возобновляя мотив. Все повторялось. Сердце колотилось бешено, слезы жгли щеки. Это уже было в его жизни. Однажды мальчиком он заблудился в лесу и вот так же рыдал, уткнувшись разгоряченным, опухшим лицом в землю. И ведь весь этот день детские чувства просачивались в его взрослый мир. Что это значит? Он не понимал ничего. Но уж если держаться за эту нить, ведь он сам жаждал обнаружить ее, - надо идти. Он встал и ощупью двинулся меж стволов. Если он не сошел с ума и детство, проснувшееся в нем, не обман, то вот-вот откроется освещенная лунным светом поляна и на ней... Он едва не вскрикнул, увидев черную тень охотничьей сторожки. Паша приблизился. А вдруг сейчас там - гробик и косточки? Согнувшись в три погибели, он влез внутрь. Все было тихо - ни гробика, ни сияния, ни икон, а всего только лежбище в углу да немудреные кухонные причиндалы на полке над грубым самодельным столом. Когда он лег, затаившись, на лежанке, то уставился на дверь, сделанную из щита, снятого где-то здесь, в лесу. Не стоило труда всматриваться в полустертые буквы, Паша помнил их с того своего детского путешествия-блуждания. "Береги лес от пожара!" - заклинал лозунг, а оранжевые языки пламени, чудилось, так и поджаривают мозг. Эта вторая ночь в лесу была полной противоположностью первой, безмятежной, взрослой. Лес перестал прикидываться другом, или это Паша, окончательно став десятилетним пацаном, трясясь в ознобе, желал лишь одного - оказаться дома с бабушкой и матерью.