Паша подошел к изгороди:
- Здравствуйте.
Она оглянулась, но лицо ее было неразличимо в сумерках, под низко надвинутой на лоб косынкой.
- Давайте... давай познакомимся.
- Да, - сказала она и, поставив лейку, протянула ему мокрую ладонь, Настя.
- Просто из сказки, - пробормотал Паша, хмелея от непостижимой близости: между ними не было никакой преграды (она скользнула в его сад между штакетинами), ни прошлое, ни будущее - ничто не мешало им. Как первые люди, они стояли друг перед другом, и было странно, что во тьме плохо различимы черты ее лица, лишь сияют глаза. Где-то на заднем дворе на старой ветле запел соловей.
- Для нас, - прошептал Паша-безумец девушке, которую видел первый раз в жизни, и не успел оглянуться, как рассказал ей о костре, вокруг которого сидят двенадцать, об односельчанах, о себе, потерянном, и о плясунье в красном.
Показалось ли ему или в самом деле - тут Настя вздрогнула, должно быть, от вечерней свежести. Он принес из сеней бабушкину кацавейку и покрыл ей плечи.
- Я не понимаю смысла, не могу понять, - горячо говорил он ей, будто она была послана разрешать мучившие его тайны. - А у тебя есть кто-нибудь?
Настя помолчала и ответила спокойно:
- Был жених. Мы расстались.
Теперь настала очередь Паши делать признания. Он хотел сказать так: "У меня была Вера", но осекся: звучало глупо, да и Веры-то не было - то есть была платоническая, хотя, может быть, и не столь чистая любовь. Но сама эта ужасная фраза свидетельствовала о глобальной потере. Язык насмехался над ним, дразня: "Была вера - и тю-тю..." А приключения до Веры на утлом диванчике в мастерской - одна грязь и ничего более.
- У меня никого нет.
Но Настя, подслушав его мысли, договорила:
- Кроме плясуньи в красном.
- То образ метафизический. А у тебя есть красное платье?
Она пожала плечами. Паша придвинулся, наклонился к лицу и, поцеловав горячие губы, ощутил острый укол в сердце - жалость и боль. Ему захотелось виниться, каяться. Но в чем перед ней? А как будто было... Было, а он не помнил... Он поцеловал ее снова, растягивая блаженство забытья. Она покорно подставила губы, и полыхнувший огонь высушил подступающие слезы. Как же давно он не плакал, герой-сверхчеловек, должно быть, с самых бабушкиных похорон. Он не плакал ни во время знакомства и расставания с Леной и Валерой, ни в монастыре, когда мертвый юноша-наркоман лежал на земле в ограде, ни здесь - вернувшись после продолжительного отсутствия в родной дом. Он вдруг поразился своей сухости и сказал вслух:
- Мое сердце закаменело. Я разучился плакать.
- А я люблю поплакать.
- О чем?
- Не знаю. Так, о всеобщей гибели и о своей тоже.
- Как тебе понравилась наша деревня? - спросил Паша, терзаемый смутной какой-то, неясной мыслью.
Настя засмеялась:
- Понравилась. Вся в цвету. И еще, знаешь, за целый день не услышала слова "деньги", а в городе - без конца.
"Вон оно что. Она видит иначе, иначе, чем я..."
- Ты - необыкновенная. И ты нужна мне.
Он крепко обнял ее, и так, обнявшись, они сидели долго. Потом она отлучилась к себе - видимо, сказаться тете Нюре, - вернулась, и они пошли в дом. Не включая света, нырнули на кровать. О, сколько раз этот страстный огонь сжигал его, но еще никогда - вот так, дотла, целиком выветривая из жизни. Любимая, прежде и всегда, наконец-то я обрел тебя и, обладая тобой, - обладаю миром. В апогее страсти - полное беспамятство: нет у меня души только тело. И, уже остывая от объятий, снова пережить нарождение себя. Что же это плачет и болит в сердце? Младенческая моя душа, где же ты таилась? А вот и рассудок возвратился: Настя - не девушка, жених-то был не платонический. Да, секс прочно вычеркивает из жизни. Прочно, но временно.
- А ты знаешь, что секс - это временная смерть?
- А у нас что - секс? - она приподнялась, опираясь на локти. Сияли во тьме глаза.
Рассеянный ветвями подступившего сада ночной свет нежным квадратом лег на пол. Простучал, оглушив, поезд, и из глубины, из невозвратно утраченной чистоты подступили слезы.
- У нас страсть.
Он гладил и целовал лицо, шею, плечи, и все драгоценней, драгоценней становилась она для него, так что этого уж и невозможно было вынести. Она была дана ему, и он брал ее, уже горько предчувствуя цену и расплату, которая перечеркнет его свободу и, может быть, его самого.
- Ты служил в армии? - неожиданно спросила она.
- Нет. Сначала я был кормильцем: у меня бабушка была очень больна, а мать... одним словом, отсутствовала. А потом... документы терялись. Но мне только двадцать пять.
- Я буду тебя ждать, - прошептала она, обнимая его, - буду ждать.
Паша погрузился в сон, словно нырнул, и сразу наплыла картина: размазанные грязные пятна слюдянисто-белого - град, недавно выпавший и тающий, сырой. И свет - серый, почти черный. Ночь. Ну да, ночь. Черно-белая, со многими оттенками в спектральной растяжке от черного цвета к серо-белому не цвету - свету. И предметы какие-то чересчур правильные: кубы, параллелепипеды... А на их фоне мятутся пятна - деревья, кусты. Самое ужасное в этой картине - ощущение живой реальности. И звук: кап-кап-кап... Течет, струится вода. Ладно бы мучила жажда, а сейчас прижми к губам колючие ледышки или, еще лучше, набери их в котелок - пусть растают, процеди через бинт - доступный фильтр - и пей, пей... Батюшки, да это же солдат! И форма на нем. Зачем ты тащишься, пробираешься к пробитой трубе? У тебя с собой целых три котелка. Зачем, солдат? И тут же Паша ясно вспомнил - вот так сон! - договоренность: от источника питаются два отряда - наш и чеченский. Сегодняшней ночью наша очередь, и, несмотря на неожиданно выпавший град, солдат с тремя котелками пробирается к сочащейся, струящейся трубе.
"Андрюха! - громкий шепот откуда-то спереди. - Ты?!"
Солдат поднял голову:
"Я!"
И тут же выстрел-хлопок, выдох - прочистила горло снайперская винтовка. Голова поникла. Котелки звякнули друг о друга. Ноги несколько раз дернулись. Через минуту - пауза, провал во времени, казалось, оборвался сон, но нет, продолжился: к солдату подкралась тень. И вновь хлопок, внятный, громкий, с другой стороны. К трупам быстро скользнули три человека и поволокли их в укрытие. Когда стало можно не опасаться, один из солдатиков (такая же одежда, что на "водоносе") забормотал:
"Эх, Андрюша, говорил я тебе, говорил, Андрюша: перемирие кончилось!.. Говорил?.."
Другой солдат перевернул вражеского снайпера и целеустремленно выворачивал карманы и прощупывал подкладку защитной (расцветка другой армии) куртки:
"Гляди-ка - доллары..."
Захрустели бледно-зеленые бумажки. Остальные двое тут же подтянулись к сослуживцу.
"Поделим?"
"А то!"
"Паспорт! - еще одну добычу выудил из-под подкладки солдат, открыл корочки. - Остап. Имя чудное. Хохол".
"Браток-славянин", - сплюнул курносый, в испачканной шапке, опиравшийся на винтовку.
А тот, кто оплакивал убитого друга, схватил паспорт и начал его рвать в мелкие клочья:
"Предатели!.. Я их ненавижу больше, чем чеченов!.."
"Водонос" созерцал немигающими глазами серую муть ночи - и Паше невыносимо хотелось вырваться из клещей сна... И сон оборвался.
Приподнявшись от подушки, Настя смотрела Паше в лицо. Уже пробуждаясь, уже шагнув из сна в явь, он прошептал ускользающей реальности:
- Предатель.
- О чем ты?
- Сам не знаю.
Отчего-то ему не хотелось посвящать ее в этот сон. Будто бы последняя близость между ними поставила преграду и именно с половой любовью, с сексом связано было слово, которое он сейчас выдохнул. Любовь делает тебя уязвимым, опасайся ловушки. О, если бы можно было выстроить в единую спасительную концепцию все смутные страхи и ощущения! Но мозг здесь бессилен. Или бессилен только безумный, уязвленный злом мозг? И конечно, бес одолел и снова дернул за язык.