— Брось! Выстрелишь мне в спину при первом же удобном случае, — убежденно сказал Ласкин.
— На веревке мне болтаться, если такое сделаю! — обиделся Пшенек, налил себе виски в стакан и залпом выпил.
— У нас тут по-домашнему, — пояснил Лёва. — Я им сказал, чтобы не церемонились. Сами себя обслуживали.
Ласкин налил Юре, себе, и они чокнувшись хрустальными стаканами выпили их содержимое. Лёва слегка успокоился, умылся в фонтане и стал говорить, обращаясь исключительно к другу детства и юности.
— Знаешь, самые красивые девушки живут в Москве и Харькове.
— И в Варшаве, — вставил Пшенек.
— Не знаю, почему, но это действительно так, — продолжал Ласкин. — В восемьдесят четвёртом ты в своё военное училище поступал и поступил. А я, после тяжелейшего первого курса поехал с товарищами по институту в Крым. Был июль месяц, ехали на симферопольском поезде. Всю дорогу пили, смеялись, в карты играли. А когда до пункта прибытия оставалось два или три часа, остановились на какой-то станции безымянной и проводник пустил в вагон двух красивых девушек, не имевших ни денег, ни билетов. Это были студентки из Харькова, добиравшиеся до моря самым что ни на есть озорным путём. За всё расплачивались собственным телом. Но тогда я об этом не знал. По наивности я решил, что проводник — добрый малый, — помогает студенткам бескорыстно. Всем же хочется к морю. А тут всего одна станция, два часа езды. Опишу-ка я его. Уж очень колоритный тип. Лет за пятьдесят, с приличным животиком. Поясной ремень застегивал высоко, почти на самой груди, на манер Хрущёва Никиты Сергеевича. Был у нас, Пшенек, такой генеральный секретарь коммунистической партии. На темечке у проводника плешь, над ушами — смешные мочалочки, остатки кудрей. Улыбчивый, добродушный. Глаза бесцветные, водянистые. Под глазами мешочки. К чему так подробно описываю? Ты про любовь, Пшенек, с первого взгляда, слышал? Так вот. Не полюбишь такого с первого взгляда.
— А зачем ты хотел полюбить его с первого взгляда? — поинтересовался захмелевший Пшенек.
— Улановский, не сбивай! Я другу трогательную историю рассказываю, — одернул гостя Лев Львович.
Пшенек сделал вид, что обиделся, плеснул себе в стакан виски и махом освободил ёмкость.
— Так вот, — возвращаясь к Юре, продолжал Ласкин, — полюбил я одну из студенток, и она мне ответила взаимностью. То есть произошло настоящее чудо. В пыльном вагоне, среди сотен чужих людей, я узнал родную душу, свою половину, королеву, делавшую меня в собственных глазах королем. Ту самую, которой готов был жизнь отдать. Всю, без остатка. Она это без слов поняла и признала во мне своего избранника. И вот мы уже взялись за руки. И всё шло к тому, что наши губы, а вслед за ними и судьбы сольются на веки вечные, так что даже сама смерть не сможет разлучить нас. Как вдруг раздался пронзительный свист. Это просигналил проходящий навстречу поезд, летящий с немыслимой скоростью по соседнему пути. И тотчас, вслед за этим разбойничьим свистом, перепугавшим всех в нашей плацкарте, появилась комическая фигура проводника. Улыбчивый, добродушный. Конечно ничего дурного он не сделает. Не способен. Извинившись мягким, бархатным голосом он поманил рукой «на два слова» мою избранницу. И она пошла смеющаяся, счастливая. Пошла, оглянувшись на меня. Одарив многообещающим взглядом. Унося с собой частичку моей влюбленной души. Глаза её говорили: «Люблю тебя. Я недолго. Сейчас вернусь, и всё у нас получится». Она ушла. Вышла к проводнику на два слова. Я ничего дурного не заподозрил. А когда она через пятнадцать минут вернулась… Это был совсем другой человек. На ней лица не было. Словно душу из неё вынули. Она умылась у проводника, но лицо вытирать не стала, и оно было в каплях воды. И казалось, плачут не только глаза, а плачет всё лицо. И только в этот момент я вспомнил нехорошие искорки, которые я заметил в глубине весёлых глаз проводника, но не придал этому значения. Посмотрел внимательно на свою любимую, а точнее, на то, что от неё осталось, и ужаснулся, так как понял, что с ней за эти четверть часа произошло.
— А что с ней произошло? — спросил Пшенек с детской наивностью.
— А произошло то… Одним словом, заплатила она за свой плацкарт в нашем вагоне. Рассчиталась за себя и за свою подругу.
— Какая умница, — похвалил Улановский, решив, что девушка заплатила за проезд деньгами.
Не обращая на него внимания, Лев Львович продолжал.
— Подруга это тоже поняла и ободряюще погладила её по сгорбившейся спине. Даже полотенце подала, чтобы та могла лицо вытереть.
— И подруга умница, — комментировал Пшенек.
— Прошло каких-то полчаса, а за это время у меня появилось столько надежд, я почти обрёл веру, испытал любовь и такое крушение, что казалось, куски мяса отваливаются от моих костей. Я бы за неё в лепёшку разбился. Заплатил бы проводнику за билет. И за неё, и за подругу. И эта наша внезапная, вспыхнувшая любовь. Необыкновенная, обещавшая блаженство на земле, и бессмертие за гробом. Сулившая так много, что словами не передать, в одно мгновение потными руками проводника была смята, задушена, уничтожена.
— Да что же это за трагедии такие творятся с людьми! — закричал Пшенек искренно и, как казалось, именно по делу. — За что такая неизбежность краха?
Не отвечая на его, хоть и эмоциональный, но всё же риторический вопрос, Ласкин продолжал, упорно обращаясь к одному Юре:
— Взяла бы она меня за руку, — спокойно говорил Лев Львович, — всё бы рассказала, во всём бы призналась. Я даже не дослушав, простил бы. Во всём бы доверился. В крайнем случае, дёрнув за стоп-кран. Сошли бы с поезда и дошли до Симферополя пешком. Да чего бы только ни сделали. Но вот эта харя «добродушная», тень далёкого прошлого, карикатура на человека из тридцатых-пятидесятых. Такие люди никогда мне не попадались. Я видел их только в старом кино. Он взял и погубил меня. Душу мою, как промокашку в грязи своей вымазал, и я впитал эту грязь, не смог отстраниться. И остался с этой грязью навсегда. Уже и не помню, как те два часа пролетели. Как мы добрались до Симферополя. Помню это состояние беспомощности. Словно ты — инвалид без рук, без ног. Обгадился и лежишь во всём этом, а люди ходят мимо и смеются. Холодный, циничный рассудок всё готов оправдать. Дорога, обстоятельства. Но как это с чувствами примирить? И она все эти мысли мои, до самой последней, без слов поняла, прочувствовала. И так мне её стало жалко. Рука непроизвольно потянулась, чтобы погладить, успокоить. А она как рявкнет: «Убери!». И произнесла это так, как говорят жёны мужьям, с которыми лет десять прожили. Которых считают виноватыми в том, что с ними произошло. Никто из моих товарищей-попутчиков всей этой драматургии наших чувств не понял, не услышал. Даже её подруга существовала на своей частоте. Только я и она. Мы с ней за эти два часа огромную, долгую жизнь прожили. Семейную жизнь. От симпатии к влюбленности. От влюбленности к любви. От любви к предательству. От предательства к страданию, состраданию, прощению и прощанию. Через какое-то время мы были друг другу уже чужими. Я осознанно погладил её, пожалел. Как чужой посторонний человек жалеет и гладит попавшуюся ему на дороге дворняжку. Она к тому времени окончательно пришла в себя и всё понимая, то есть, что это я с ней так прощаюсь, безропотно подставила голову. Она поняла, что могла быть не просто «история», а настоящее, великое чувство. То, которое бывает у человека в жизни лишь раз. О котором поэты пишут стихи. Могла быть, то есть, могло. Но, не дав плода, цветок завял. Таких трагедий миллионы, особенно в юности.
— Русские любят долго говорить, — сказал Пшенек, которому не нравилось, что его демонстративно игнорировали. — Так чем всё закончилось?
— Я погладил её по голове и мы молча, не сказав друг другу ни слова, расстались на перроне симферопольского вокзала. Таким было моё первое разочарование в женщинах.
— Первое ли? — недоверчиво спросил Юра.
— Имеешь ввиду Нолу? А ты знаешь, кто её познакомил с отцом? Я же их и познакомил. Привел её в кружок кройки и шитья и сказал: «Знакомься, Нола, это мой отец. Он портной от Бога и сошьёт нам сценические костюмы». И отец сшил нам костюмы, которые вошли в легенду. В виде летучих мышей с театральными масками на глазах. И всё это из краденой с фабрики парчи. Когда наряженные в эту роскошь, мы бегали по сцене Дворца культуры, то нас воспринимали не как Тибула и Суок, персонажей сказки «Три толстяка», а как посланцев из светлого будущего, ничего не имеющего общего с мечтами о коммунизме. Поэтому и обрушились с такой оголтелой критикой на детский, безобидный спектакль и закрыли его. На отца тогда даже уголовное дело завели. И если бы не Николай Сергеевич Парь, игравший в этом спектакле Просперо, то сидел бы отец до сих пор. Конечно, горько и непонятно было, как можно было меня, красивого и молодого променять на старика. Прости, что так о своём покойном отце говорю.