У хорошо умел вызывать людей на драку. Если было двое или больше, то обычно оказывалось достаточно оскорбить их в лучших чувствах, предварительно выяснив по возможности эти самые чувства. Стоит проехаться по идеалам - и непременно побьют. Иногда достаточно воспротивиться - что если требуют чего-либо - и тут же побьют, как правило, не вынесут.
Но один на один эта тактика непригодна. Один на один человек редко воздевает свои идеалы настолько, чтобы нарываться с побоями на здорового мужика. Одиночка обычно начинает думать и думает примерно следующее: ты один и я один, ты думаешь так, я - по-другому, ну и думай, как тебе нравится, и иди своей дорогой, а я пойду своей. Одиночку надежнее испугать, чем разозлить, поскольку редко злится человек, не чувствуя поддержки. А со страху поколотит лучшим обрядом, а то еще и убивать попытается, чтоб больше не пугаться.
Когда женщина поздоровела, стал У пугать ее, туманно приговаривая чепуху, а потом и набрасываясь с неизвестными, но безусловно гнусными намерениями, позаботившись заранее, чтоб попалась ей под руку тяжелая ременная плеть или что другое, по сути соответствующее. Он являлся ей драконом и мышью, горой и Золотом, дождем и засухой - и всегда бывал бит. Потом У уползал отлеживаться: набирался сил. И являлся снова. Он вызывал в ней последовательно: страх, гнев, отвращение, насмешку. В конце концов вызвал понимание и напугался сам. У не любил, когда его понимали.
- Слышала я об одном таком, - сказала женщина, - он все любовницу свою просил, чтоб кнутом стегала. Ты что - из этих?
- Нет, - передернуло У. - То извращение какое-то, Ты ведь мне, сама знаешь, не любовница.
- Да какая разница? - устало спросила женщина. - В чем разница? Но вот что скажи: ты ведь любишь, когда тебя бьют? Нравится тебе это? Нравится, сама себе ответила она. - Для того и держишь меня здесь, для того и мучаешь. Или скажешь - вправду справиться не в силах? Не верю я, вон ты какой здоровый. Больше пальца не подниму - надоело. А будешь приставать повешусь.
- Повешусь, повешусь, - забормотал У.
- Надоел ты мне, - сказала женщина.
- Знаешь, подруга, - решился У, - мотай-ка ты отсюда. На дорогу я тебя выведу.
- А сам что? Другую какую поймаешь, чтоб утешала?
- Ну, это уж дело не твое. Пошли.
Дорогой У молчал. Злился. Переживал, что раскусила она его, поняла хоть не всю правду, но часть правды, пусть в меру своей испорченности, как говорится, но поняла же! Оттого и тошно было, и не только от того. Ему ведь действительно нужно быть битым, а этого не объяснишь. Не прихоть это, не извращение, не сдвиг по фазе, а жизненная необходимость. "Теперь пойдет трепать по-бабьи, - думал У с неприязнью. - Шею бы ей, по-хорошему, свернуть следовало, чтоб разговоров меньше, сунуть в болото - болото примет". А хотя - ему ли разговоров бояться? Небылицей больше, небылицей меньше. Сколько о нем слухов ходит!
Вокруг стоял лес.
У всегда шел в лес, как в воду, как к воде после долгой жажды. А правда, если за всю жизнь в воздухе счастья так и не встретилось, может оно - в воде? Если в теплом складывается плохо, может, истина в прохладном? Если плохо в пустоте, то, кто знает, - не отказывайтесь заранее - вдруг в плотном будет хорошо? Конечно, на воздухе легче дышится, но в воде по крайней мере есть от чего оттолкнуться, чувствуешь сопротивление среды - зато хоть вперед двигаешься. Дай бог такой среды, которую можно отшвыривать в поднятые лица остальных, и слышать сперва негодующее: "Отрывается!", затем слаженный одобрительный хор: "Идет, не сбавляет!", а затем, когда разрыв с ними уже не будет иметь значения, когда справа и слева останутся лишь те, кто стартовал раньше, а впереди одни чемпионы, снизу воспоют в согласии и великолепии: "Выбился?" И с этого момента ты станешь другим, ты будешь одним из тех, что впереди. Сильным.
У ходил по лесу легко и слегка гордился этим, и даже жалел время от времени, что некому это его умение отметить и оценить. Женщина шла за ним молча, вроде пыталась запомнить путь, хотя для человека из долины, в лесу не жившего и к лесу не привычного, это невозможно, абсолютно невозможно. У невозможность эту понимал и не тревожился, а только усмехался усмешкой специалиста: пусть оглядывается, пусть запоминает.
Он вывел ее на дорогу, пустую от людей, знать, час такой выпал.
- Ну вот, - показал У. - Направо к рыбакам, налево к огородникам. Иди, дорога выведет.
Сам повернулся в пошел назад в лес.
- Постой, - окликнула его женщина. - Подожди! Как звать тебя?
У остановился. Уходить ему, по правде говоря, не хотелось. Злость на женщину кончилась, пока шли. Лес легко вбирает человеческие эмоции, настраивает на свой, лесной лад. "Сегодня лес в миролюбивом и несколько даже философском расположении духа", - подумал У. "Что я на нее так взъелся? - подумал он еще. - Ну дура и дура, на то она и баба. Может, ужились бы".
- Имя мое, - сказал он чуть торжественно, - мало что скажет. Отшельник я. Изверг рода человеческого, чтоб понятней.
- Скажи проще, - улыбнулась женщина, - сын человеческий.
- Ну иди, - махнул рукой У.
- Идти мне некуда.
- Ты же бежала куда-то, - не поверил У.
- Не куда-то бежала, а откуда.
- Раз оттуда убежала, значит знала куда.
- Сгорел мой дом.
У посмотрел на нее внимательно.
- Ты что, остаться у меня хочешь?
- Нельзя? - спросила женщина.
- Почему? Лес прокормит, и море рядом. Крестьяне мне рис приносят. Живи.
Она тоже посмотрела на него. Взглядом спросила.
- Мне нужно, чтобы кто-то бил меня, понимаешь? Такое условие. Не прихоть это. Иначе я старею.
- А так не стареешь?
- Нет, - признался У. - Я вообще-то давно живу и ничего. Нужно только, чтоб меня били, чтоб что-то там внутри меня отмирало и восстанавливалось. Иногда так изобьют, что кажется - насмерть, а потом очнусь - весь новый.
- Что же ты к людям не выйдешь? - спросила женщина. - Там война. Там хоть кого не то что изобьют, убить рады. Что те, что другие, - и посмотрела выжидающе.
- Нельзя мне к людям, - потупился У. - Знают они меня что те, что другие.
- Нельзя? Но если знают, тем более убьют.
- Нет, не того я боюсь. Видишь ли, правитель пообещал, если еще попадусь, в тюрьму посадить, в камеру-одиночку.
- Зачем?
- Чтоб людей не смущал. Почему-то всегда среди людей находятся такие, которые следуют моему примеру. Ходят и провозглашают. "Бейте меня! Не боюсь я побоев!". Странно даже. Им-то побои не на пользу, а во вред. А для правительства такие люди - нож острый. Что им делать с человеком, который боли не боится? Без страха - какая же власть?
- Да, - подумала вслух женщина. - А ты не боишься? Не боишься, что я все про тебя узнала и всем расскажу?
- А ты? Не боишься, что я сейчас тебе голову сверну и доносить будет некому?
- Не свернешь.
- А вдруг?
- Не свернешь.
У махнул рукой:
- И верно, не сверну. Нужна мне твоя голова... тоже украшение, на стенку ее вешать? Так ты уходишь или остаешься? Иди, рассказывай кому хочешь и что хочешь. Обо мне, знаешь ли, чего только не рассказывали.
- Я останусь, сын человеческий, - сказала женщина, - не гони меня.
Они вернулись с дороги в лес. В гору.
Горы и лес человеку почему-то враждебны. Вот взять лес: колыбель человечества, а люди его не любят Стесняются своей колыбели. Вспоминают, конечно, время от времени, да это и приятно вспомнить, тем более, что сохранились разве что две-три картинки статичные и неточные, как фотографии, подретушированные неуверенной рукой памяти. Это не те воспоминания. Другие, прочие отсечены, чтоб не мешали в пути, когда нужно работать, спешить и не отставать, а выйдет - так перегнать, обойти, прижать к бортику, оттолкнуть, в конце концов, чтоб выбраться на простор, - и, может быть, это-то как раз продиктовано кодом памяти, лесной колыбелью. Люди не любят своей колыбели, стыдятся, как стыдятся подростки старой матери, приехавшей из родной деревни в школу-интернат: тут я радость встречи, и страх показаться слабым, и неловкость за обнаженные корни родства - помните? О деревенской старушке-маме охотнее всего вспоминают неопровержимо доказавшие свою силу правители и генералы. А в лес уходят те, кому признание людей уже ни к чему - мудрецы, уставшие от человеческой суеты, тяготеющие к истокам.