Петухов спрашивает: «А где у тебя муж?» А я говорю: «Мой муж объелся груш, и утащил его уж». А Куринов говорит: «С такой проституткой разве муж будет жить?» — «Нет уж, — говорю, — проституткой я не была». — «Это, — говорит, — хуже проституции. Придется тебе посидеть».
— «Не все, — говорю, — сидеть: придется и полежать, и постоять». — «Не скаль зубы-то»… А они чего так злобились — я со старостой все хлопотала, чтобы церковь у нас опять открыли. Я по деревням ходила, записывала верующих — пятьсот семьдесят человек у меня подписалось…
Ну, на этот-то раз они меня отпустили. Только тут вскорости приходят ко мне и говорят: «Тебя не сегодня завтра арестуют. Надо тебе уходить». И тут стала я скрываться, а это хуже, чем в тюрьме сидеть. Пошла сначала в Патрихово, там старики двое жили, а сын у них партийный.
Постучалась — пустили. Накормили. «Полезай, — говорят, — поскорее на печь. Авось Ванька сегодня не придет». Три ночи я у них ночевала. Потом хозяйка пошла в Телепшино узнавать.
Говорят «Только вчера были, о ней спрашивали». Вернулась я домой. Ночь переночевала, вечером Стеша идет: «Приехал Постов, опять про тебя спрашивает, опять о тебе разговор». Надо бежать, а уже ночь. Тут уж никакой буки не боишься, ни волка, ни покойника, лишь бы человек тебе не попался. Тут я пошла в Якушево, километр от нас, тут старушка была, с дочкой жили.
Вот в этих-то двух домах я все больше и скрывалась. Сама Татьяна да дочка Паша. Потом пришла домой — опять нельзя. Пошла в Вологду, потом на родину. На родине ночевала две ночи у Мамы и двух сестер. «Иди, — говорят, — мы из-за тебя боимся». А зять один тоже был партийный… В самой Вологде три ночи ночевала у знакомых. Надо идти домой.
Стеша говорит, вот уже три дня никто не ездит. Вроде бы спокойно стало. И тут я всю зиму прожила, не трогали меня. До Пасхи. Да и лето все жила. Церковь у нас стоит — не служит, отец Константин в своем флигеле живет. Тут уж я совсем успокоилась, работала. Думаю, видно, не будут меня забирать, оставили. А в августе, с пятого числа, начали забирать. Много народу по деревням увезли на машинах. А меня в первый-то набор почему-то не взяли. А уж жила я не в сторожке — выгнали меня. Жила я в барской усадьбе, против бывшего барского дома в маленькой избушке. И в этот день я ничего не пила, не ела — не хочу. А вечером самовар согрела, грибов соленых и сухарей.
Да так и оставила и легла спать на печку. Вдруг мне сон снится: идут ко мне с обыском Куринов, Петухов и сотрудник НКВД… И тут у меня в избе что-то упало, и я пробудилась.
Слезла, глянула в окно — идут с фонарем. Я сразу подумала: за мной. Встала, три поклона положила — у меня большая икона Георгия Победоносца… И сразу вся озябла. Стукаются у меня, у калитки. Я вышла: «Кто?» И говорит мне председатель — «Шура, открой». Идут трое — Куриной, Петухов и аккурат этот, что мне приснился… Подает Куринов мне бумажку. Я посмотрела: обыск и арест.
И стали одеваться. «Ты куда?» — говорят. «А куда сказано..» — «У тебя Библия есть?» — «Вот у меня все книги на столе, больше нигде нет». Библия лежит на столе, а первогото листа нету, не видать, что Библия. А они понимают в Библии, как свинья в счетоводстве.
Поглядели: «Значит, нету. Подпишись: обыск сделали, ничего не нашлось». Орудии никакой не нашли у меня. Говорю: «Может, чаю по чашке выпьете, такую дорогу прошли?»
Куринов говорит: «Неудобно». А я: «Вы пять километров прошли. У меня самовар кипяченый, сейчас лучину опушу, он тут согреется». Куринов повторяет: «Неудобно, Шура, нам». А я огня опустила в самовар, налила им по стакану. «Ничего неудобного нет, вы такую дорогу прошли».
Они попили. «Я, — говорю, — готова». Рубашку в корзиночку положила «Ну, пошли, — говорю. — Только не пойдем той дорогой, там далеко идти — пять километров. Пойдем, — говорю, — лесом. Здесь три километра лесом». А Куринов говорит: «Ты нас, как Сусанин, не заведешь?» — «Я не вредная, как вы думаете обо мне». Ну и пошли мы. (Сам-то Куринов тоже потом не уцелел. Его потом арестовали и замучили. Мне потом, как освободилась, Удалов рассказывал — он с ним работал. «Это, — говорит, — перегибщик был. Лишка он перегибал. Вот его и арестовали, да там и замучили». Так что и он не уберегся. А жену его выселили, она от нас уехала) Ладно-хорошо. Привели они меня в Матюшкино, в контору, в деревню. Целая контора битком набита. Народу навожено все. А женщины только две: я да Харитина Ивановна — председатель церковный. «Ну, — говорю ей, — сейчас нас повезут, белый свет нам покажут бесплатно». — «Ладно, Шура, как-нибудь…» Нагрузили нас на три машины трехтонки, все целые нагрузили, целиком. Привезли в Пошехонье нас, ночевали три ночи. Тут-то я шла, как на гулянье, не ревела нисколько, а в Пошехонье двое суток все ревела. Набита была целая тюрьма.
Потом нас «С вещами выходите!» — по фамилиям нас, в Рыбинск повезли. Рыбинская тюрьма нас не приняла, некуда было. Перегрузили нас на поезд, повезли в Ярославль. На главный этот вокзал, на Всполье. Тут высадили всех. И этап наш был двести тридцать с лишним человек — это только из нашего места. Погнали нас по городу пешком на Московский вокзал.
А это у нас запели: «К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей? Аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач и воздыхание мое приимет? Надежда христиан и прибежище нам, грешным..» Нам кричат. «Не пойте! Стрелять будем!» «Услыши стенание мое! И приклони ухо к молению моему! Буди мне Мати и покровительнице! Вручаю себя милостивому покрову Твоему!» Все равно поем — не отстали…
«Владычице, Мати Бога моего! Не презри требующие Твоея помощи! И не отрини мене, грешного!» Нам кидают ярославцы — булки, крендели к нам летят…
«Вразуми и научи мя, Царице Небесная! Ты мне Мати и надежда! Ты упование и прибежище! Покров, заступление и помощь!» Поднимать нам не дают, нагибаться нельзя — бьют прикладами…
«Радуйся, благодатная! Радуйся, обрадованная! Радуйся, преблагословенная, Господь с тобою!» Все спели — до конца. Когда забрали, все стали набожные. Даже урки…
Пригнали на Московский вокзал. С вокзала погнали в тюрьму Коровники, там мы были трое суток… Сидела там с нами Груша. Красавица была, лет тридцать пять. Только в глазах у нее — темная вода. Так вот она многим предсказывала… У нас десятница была, староста камеры. Она ей предсказала, что через три дня освободится. Многим предсказывала. А мне сказала: «Не просись на работу и не отказывайся. Куда будут посылать, туда и иди. Тебе, — говорит, — хорошо будет»
А я: «Крестик потеряла, боюсь без крестика».
Она вынимает из обшлага крестик, надевает на меня: «Не потеряешь, пока сидишь, в нем и домой пойдешь». А с нас снимали кресты-то на этапе. Кто как прятал — кто в чулки, кто в обшлаге. А у меня этот сохранился, и домой в нем пришла, и дома еше не один год носила. Простой медный крестик. А в лагере уже не снимали, кто с этапа принес. Вот помню, ко мне подходит стрелок-хохол: «Ето што в тэбэ высыт?» — «Крест». — «Скынь да брос». — «Нет, не скину и не брошу». — «На што ты яго одэла?» — «А я его не надевала. Сколько помню, он все на мне. Кто надел, тот и снимет»… Ладнохорошо… Сидим в Коровниках. Вызывают на третьи сутки человек по сто в контору. И вычитывают статью тебе и срок. Так и вызывают — сотню, кому по десять, кому по пятнадцать… Мне дали восемь. Нас таких семьдесят шесть человек вызвали. И прямо в вагоны телячьи, называется этот поезд «Максим Горький». Тихо он идет, вот его и называют «Максим Горький». И повезли нас. От Ярославля до Вологды целую неделю. Ночь везут, а день стоим в стороне. От Вологды повезли в Архангельск. Тоже целую неделю везли в аккурат. В Архангельске привезли нас в баню сразу всех, вшей побить надо. Там нам белье дали чистое, конечно, мужское — кальсоны, рубашки.
Мы и то радехоньки, потому что чистые — безо вшей. Это все в архангельской тюрьме пересыльной. Через трое суток нас на реку Двину. На берегу всех на коленки поставили.
Холодно, а многие только что забраны — одна сорочка да платье. Тут многие простудились. Я почему-то не простудилась. Два часа на коленях все стояли — пароход нагружали большой, это чтобы стрелкам было видно, что все стоят на коленях, никто не убежал. И повезли нас в Пинегу — нас на баржах с окошками, а мужиков — в темных баржах. А простуженные стали тут помирать по дороге, мужики все больше. Так в Двину их и кидали. А мне хотелось заболеть да помереть, а так ничего и не сделалось. От Пинеги погнали нас двадцать километров лесом в Красный Бор. Там согнали в сарай — карантин отбывать. Сарай большой, не мшеный, две печки железные маленькие. Пять человек у каждой печки греется, остальные дрожат. А другой сарай для мужчин. А воды не дают. А мы консервными банками запаслись — кто в Архангельске, кто в Пинеге, да за пазухи их попрятали. Набьешь снегом банку, поставишь ее на печку, он и тает, вот и попьешь водицы. Без воды хуже, чем без хлеба… Ладно-хорошо… Пока в карантине сидели, нас человек пять верующих набралось. Мы по вечерам всенощную пели. А урки-девки сидят и слушают. А потом говорят: «Хоть бы нас научили петь „очи“». (Это они так «Отче наш» называют.) Мы их научили, и они с нами пели. Тут уже и на работу стали нас помаленьку таскать — бараки мыть. И там я с отцом диаконом познакомилась, он в мужском сарае карантин отбывал. Раз прибегает он ко мне: «Пошли, пошли, там архиерея привезли!» — «Откуда архиерей, не знаешь ли?» — «Из Архангельска». Мы подходим. А вохра-то над Владыкой издеваются — кто ткнет, кто пнет. А подрясничек на нем тоненький. За бороду дергают. И насмехаются: «Сейчас мы митру на тебя наденем!» Пнули его — он упал и сказал только: