Выбрать главу

Он поклонился и вышел.

Год спустя я навестила его в больнице. Он умирал самой будничной смертью — от болезни сердца. Я пошла к нему, вняв мольбам Михала, который засыпал меня письмами и прислал какое-то «чудодейственное лекарство» от американского специалиста. Лекарства я не отдала: положение было безнадежно, но на заданный мною сиделке вопрос, хочет ли больной меня видеть, получила утвердительный ответ.

Кроме необычной бледности его всегда худого лица, я не заметила никаких особых изменений. Говорил он без труда — должно быть, после укола, — но видно было, что ему не хочется тратить слов на пустую вежливость.

— Все в полном порядке, — начал он. — В общем-то я своей жизнью доволен… Думаю, что умираю вовремя. Только, — и он поднял на меня исполненный скорби взгляд, — вот только почему она вдруг решила, что я ей помешаю в артистической карьере? — С рассеянностью маньяка он теребил пальцами край одеяла, бледность щек отдавала зеленью. — Ведь мне безразлично, где жить, — прошептал он едва слышно. Вошла сиделка, мой визит был окончен.

Он умер в тот же вечер. Драгоценности своей первой жены он завещал «великой актрисе Кэтлин Мак-Дугалл». Его смерть не оставила Михала равнодушным. В письмах (он с годами пишет мне все чаще) об этом он прямо не написал, но я поняла, что это естественное угасание человека, организм которого не был подорван ни оккупацией, ни испытаниями послевоенных лет, напомнило ему о конечности бытия вообще. Он стал проявлять беспокойство и о моем здоровье. Ведь после меня был его черед.

Он очень настаивал на моем приезде в Штаты. С трудом, но в конце концов я все же выбралась. Единственное, о чем при встрече спросила меня Кэт, цела ли еще шляпка, которую я когда-то купила у нее в Труро.

Настроение за ужином было примерно такое же, как в тот вечер, когда Кэтлин и Михал неожиданно нагрянули ко мне из Лондона: слишком многое надо было сказать, для того чтобы вообще говорить. В перерывах между едой губы машинально произносили какие-то слова, и это словесное «ничто» витало над головой исчезая без следа, словно облачко в безветренный день.

Ингрид сразу же стала называть меня «гренни» — бабушкой и попросила у меня фотографию, чтобы послать ее Катарине в Швейцарию, так они укомплектовывают семью, чтобы прочнее обосноваться в жизни. Из-под стола рычал на меня пес-боксер. Под жилье мне был предоставлен целый флигель, тут же рядом в парке. Михал сам отнес мой чемодан, проводил меня в спальню, постелил постель.

— Это, конечно, не тот дворец, мама, который я тебе обещал на перроне в Паре, но, признайся, все же неплохая хата… — Он просяще смотрел мне в глаза. — Я тебя никуда не отпущу; пока не дашь слова, что вернешься навсегда.

Я промолчала.

— На что тебе твой коттедж в Пенсалосе? Что ты там потеряла? Продай его, увидишь, мама, как тебе здесь понравится.

Он больше не называл меня Подружкой — он тоже укомплектовывал семью.

Хата и в самом деле была изысканной, смесь старины со скандинавским модерном, повсюду всевозможные электрические звонки и кнопки. В клозете — полка с детективами, в спальне — французские гравюры, за окном — камелии.

На другой день я поехала на метро в Манхэттен и позвонила Кэтлин. Она спала, велела горничной не подзывать ее к телефону. Я долго бродила по улицам. Город не привел меня в восторг — неуютный, тесный. Сгрудившись на крутом берегу, стены, тяжко дыша, изо всех сил тянулись вверх, боясь свалиться в воду. Да и люди, казалось, вот-вот задохнутся от выхлопных газов и собственной алчности. Женщины накрашены слишком ярко, у мужчин лица гипертоников. Я села на лавочке в парке на берегу Гудзона и смотрела то на воду, то на легкий ажурный мост, словно паривший над широкой полноводной рекой. Гудели пароходы, мне вспомнилась Висла — и вдруг потянуло в Варшаву. Продать домик в Англии, чтобы перебраться на берег Гудзона? Я не верила, что скитаниям Михала пришел конец.

Наступило время ленча, и я снова позвонила Кэтлин. Услышала громкий возглас. Как и прежде, она буквально засыпала меня словами. Через полчаса мы уже сидели в «Русской чайной» за блинами с икрой.

— Мне надо поправиться, — трещала она. — Я должна сыграть мать актера, который старше меня на шестнадцать лет.

Она была все такая же и все же совсем другая. Только теперь, овладев театральной дикцией, она полностью выражала себя. Слушая ее, я наконец поняла, что она по своей природе всегда была актрисой. Студентка, увлеченная медициной, была одна ее роль, Изольда — другая, леди Кэтлин — третья. В жизни некоторые роли вступали в противоборство. И только теперь она дышала полной грудью — на сцене, в одном и том же месте в один и тот же час можно исполнить всего одну роль. Какую же? Слава Богу, выбирать не нужно, в крайнем случае можно отказаться от одного предложения и получить другое. Теперь она смеялась звонче, говорила громче, улыбалась шире, а глаз ее охватывал больше.