Мы еще с час топтались на месте, только прохожим мешали. Наконец она призналась, что это ее мечта — когда-нибудь познакомиться с Брэдли. Один ее коллега, человек солидный, ездил к нему посоветоваться перед защитой диссертации, и этот король оказался вполне доступным и даже потом помог ему сделать карьеру. Мы зашли в какую-то разбомбленную церквушку на Пиккадилли, там не было ни души. Но я ее так и не поцеловал, и мы снова оказались на улице. У меня духа не хватило проститься. Она вдруг побежала. «Куда ты, подожди, возьмем такси, отец не рассердится, еще не поздно». Она остановилась, глаза у нее из синих стали черными: «Уходи, пожалуйста, а то закричу!» Рано утром я уехал к матери.
Поезд подъезжает к станции. Станция крохотная, на перроне почти никого — старый англичанин в клетчатом костюме, две дамы. Одна пожилая толстуха, другая — в сером костюме, совсем молодая. Я подкатываюсь к той, что посолидней: «Мама?..» Она взглянула на меня так, будто я нанес ей личное оскорбление… «I beg your pardon?»[14]
Кто-то положил мне руку на плечо. Это та, вторая. «Михал?»
Голос в телефонной трубке, фотографии кого хочешь обманут, но чтобы на самом деле мать у меня была такая молодая, этого я и представить себе не мог. По-моему, она стала еще моложе, чем шесть лет назад, в Варшаве.
И сразу все стало как-то очень непонятно. Если бы она была старая, поперек себя шире, я бы, может, и выплакался у нее на груди, выговорился, пожаловался на судьбу и жил у нее спокойно, как самый настоящий сын А теперь — изображаю джентльмена или же, наоборот, стараюсь куда-нибудь удрать. Что толку рассказывать, как мне жилось после Луцка, опять все это ворошить и объяснять, почему я так поступил, а не по-другому. Она бы, наверное, меня не поняла, да и у меня не хватило бы здоровья на все эти воспоминания.
С Касей мы расстались по-дурацки, нервы у меня ни к черту, а тут еще мама со своими идиотскими вопросами: «Помнишь, сыночек, какое в моей комнате было трюмо с резными ножками? А помнишь, как ты стащил у меня пудреницу и напудрил нос? Помнишь?.. А помнишь?..» Сколько раз мне хотелось крикнуть: «Да, да, помню, как я прислугу в погребе лапал…» И чересчур у нее уютненько, в ее коттеджике, чистенько слишком, вечно нужно вытирать ботинки, все свои шмотки класть на место, она не требует, нет, только поднимет брови и посмотрит грустно…
В общем я полюбил ее заново; несчастливая она, слишком молода для своих лет и для такого безлюдья, видно, что свое она не отлюбила, но только я-то чем виноват? Она всегда была добрая, каждого боялась обидеть, отец был для нее совсем неподходящий муж, а с любовником она порвала, потому что я, щенок, устроил ей сцену ревности. Всегда мне было ее жалко и теперь тоже. Требовать она не умеет, чересчур сентиментальна, матери обычно не такие. Отец был мужлан и о семье думал меньше всего. Но когда он приходил, сразу чувствовалось — мужчина в доме. Не хотелось ему мыться — ходил грязный. Если хотел, чтобы я что-то сделал, приходилось делать. Решил строить Польшу — занимался политикой. Захотелось ему покупать вещи — стал делать деньги. А когда ему ничего уже больше не хотелось — погиб. С этими отцами всегда так! Сам погиб, а мне велел спасать людей.
Но к матери это не относится, ее не спасешь. Ей лучше всего было бы уйти в монастырь. В такой, где все красиво, много цветов, птички поют и можно любить не людей, а одного Бога, потому что он далеко. Что мне оставалось делать? Поехал в Труро, спасать Кэтлин Мак-Дугалл от родственников, от больницы, от самого себя… а главное, от того молодого хирурга. Получилось?
Получилось. Иногда дуракам везет больше, чем умникам. Спасибо тебе, отец мой! Ты не дождался тех времен, когда политики «освободят» народы, а я благодаря твоей науке освободил мисс Кэтлин Мак-Дугалл.
Этот Брэдли все время приставал ко мне с расспросами. Он никак не мог понять, что такой большой город мог быть уничтожен не стихией, а человеком. А мне все это смешно. Какая разница? Разве человек не стихия? И какая разница между «Verbrennungs-Kommando Warschau»[15] и извержением Везувия? Результат один и тот же — пепел. Брэдли говорит: «Люди не могут жить в пепле». А я отвечаю: «Могут. Макаронщики возле Неаполя выращивают мандарины в пепле, это я помню еще из географии…» Он в ответ: «Макаронщики выращивают мандарины не в пепле, а на пепле. Поляки тоже должны это сделать!» Он долго морочил мне голову: ты, мол, способный, у тебя богатое воображение, иди учиться на архитектора, я буду за все платить, больше всего на свете я люблю помогать одаренным молодым людям.
Я и попался на эту удочку. Мне захотелось стать большим человеком и ничем не быть обязанным матери. Думаю: Кэтлин под руководством Брэдли займется наукой, а я буду на пепле строить города. Хирургу она не достанется. А когда-нибудь, когда я буду большим человеком, то… Ну, вот так оно все и шло к своему концу, а потом она мне написала и наконец-то стало ясно, что к чему. Тогда-то и выяснилось, что лучше, человек или стихия. Весь мой путь из Варшавы, лагеря, Лондона до Труро — все я послал к черту. Отца, мать, архитектуру и его величество Брэдли — все к черту! Видеть никого не мог, даже пса, который ко мне привязался, пинал ногой. Сам я стал вроде гестапо. Иногда я спрашиваю у Каси, так я ее про себя назвал: «Кася, зачем ты это сделала?» А она отвечает: «Это не я сделала, ты сам отдал меня Брэдли…» И разве я могу с ней спорить?