Выбрать главу
еред концертом. Да это же Ролстоны из „Gardener“! „Чокнутые“, как выразился Бергман, помешавшиеся на мхах и, очевидно, приехавшие в Нью-Йорк специально ради премьеры. На Бергмане они, должно быть, тоже слегка чокнулись, но об этом композитор умолчал. Помимо Ролстонов, в зале оказался еще один человек, не узнать которого было невозможно. Это был сильно поседевший, а в остальном ничуть не изменившийся актер, некогда исполнявший роль Виннету — вождя апачей, которого Георг обожал не меньше мистера Эда. „Смотри, там Виннету!“ — воскликнул Георг, в ответ на что Стивен сказал, что „Пирифлегетон“, особенно звучание гобоя, не идет у него из головы. Бергман очень специфически использует гобой. Георг попытался поддержать беседу и сказал, что гобой в финале показался ему необычным, но Стивен возразил, что финал — это как раз единственное место с неспецифическим гобоем. Для Бергмана, скажем так, нехарактерное. Кроме того — это цитата. „Ага, понятно“, — сказал сконфуженный Георг. Мог бы и сам догадаться. Когда речь идет о музыке, всегда полезно выявить цитату-другую. Нужно только уметь их выявлять. Все беседы, которые вели после концертов его музыкально просвещенные знакомые, сводились к выявлению цитат. Чем больше цитат ты выявишь, тем прочнее укрепится за тобой почетная репутация знатока и эрудита. Чем больше ты стремишься к тому, чтобы тебя считали знатоком и эрудитом, тем больше цитат тебе нужно обнаружить. Поэтому всякий раз среди участников начиналась самая настоящая охота на цитаты. Стоило кому-нибудь найти цитату, как другой тут же находил две. Цитата цеплялась за цитату, и вскоре сочинение превращалось в сплошной центон. На Георга эти обсуждения производили сильнейшее впечатление, тем более что сам-то он был по части цитат не силен. Впрочем, парочку удалось обнаружить и ему тоже: „Твердыня Веры — наш Господь“ в Пятой симфонии Мендельсона и тему из моцартовского „Дон Жуана“ в бетховенской Двадцать седьмой вариации на тему Диабелли. Но никак, увы, не мог подвернуться случай удивить кого-нибудь этим своим открытием. Знатоков не удивишь, щеголять хрестоматийно известными цитатами — верх безвкусицы. По правилам хорошего тона их следовало не замечать, обращая внимание лишь на скрытые, забытые, лучше всего — никем не распознанные. Высоко ценилось умение отличить цитату от автоцитаты. Обнаружение автоцитат — свидетельство мощной эрудиции: выявить автоцитату может лишь тот, кто разбирается в хронологии и уверен, что цитируемая вещь написана раньше. Будучи, конечно, не способен на такие подвиги, Георг подумал, что это не мешает ему поинтересоваться у Стивена, не является ли автоцитатой финал „Пирифлегетона“. Ответ был краток: „Вагнер!“ На Вагнера у него давным-давно выработался условный рефлекс. При упоминании Вагнера Георг сразу же вспоминал Тристан-аккорд. Но произнести это сейчас вслух было бы непростительной оплошностью. Участвует ли в Тристан-аккорде гобой? Георг не знал наверняка и на всякий случай промолчал, тем более что в этот момент присутствующие захлопали и можно было не опасаться, что молчание будет слишком заметно. Наверное, буфет открыли, подумал Георг. Но это был не буфет: аплодисменты предназначались Бергману и сэру Джону, которые в этот момент входили в столовую. За ними, отставая на шаг, шла Мэри. Поклонившись, Бергман и сэр Джон двинулись к круглому столу для почетных гостей. Мэри уселась рядом и что-то прошептала сэру Джону, тот в ответ улыбнулся и погладил девушку тыльной стороной ладони по щеке. Георг со Стивеном переглянулись, и Стивен, в ответ на вопросительный взгляд Георга, объяснил, что Мэри — не только бывшая ученица, а ныне ассистентка Бергмана, которая переписывает набело его партитуры, но еще и дочь сэра Джона. Теперь, когда все встало на свои места, Георг пытался убедить себя, что восторгаться совершенством Мэри — просто-напросто неумно. От Эмсфельде до дочери сэра Джона — гигантское расстояние. В эту минуту к нему подошел Бруно и пригласил к столу для почетных гостей. Последних там сидело уже с дюжину, и Георг занял единственное свободное место; слева от него оказались Ролстоны, справа же — сердце екнуло в груди — Виннету. Разносить кушанья и напитки еще не начали, лишь перед Бергманом уже стояла початая бутылка красного, заказанная, видимо, персонально для маэстро. Бергман был в ударе и развлекал общество забавными историями. Воспользовавшись случаем, он представил Георга: „Господин доктор Циммер из берлинского Свободного университета. Литератор“. Георг не стал поправлять Бергмана. Было очевидно, что маэстро искренне верит в то, что говорит. Еще недавно он забыл про диссертацию, а теперь вдруг взял и присвоил Георгу научную степень. Но этим он не ограничился. „Мой гимнограф“, — с пафосом добавил Бергман. Фраза прозвучала двусмысленно, Георг почувствовал на себе скептические взгляды. Все молчали, только один Виннету, с непосредственностью индейского вождя и легким испанским акцентом, полюбопытствовал: „Вы пишете гимны в честь Бергмана?“ — „Да вроде бы нет“, — промямлил Георг, и Виннету, не удовлетворенный нерешительным ответом, вопросительно взглянул на Бергмана. Тут композитор, к счастью, пришел на помощь Георгу. „Не в мою честь, а для моих сочинений. Хотя было бы недурно…“ — сказал он, после чего все снова оживились, кое-кто приветливо улыбнулся Георгу, но в некоторых взглядах по-прежнему читалось ехидство, и ощущение уюта исчезло. Георг сердился на Виннету, хотя вопрос, конечно же, был задан без злого умысла. Вскоре наконец-то принесли еду, можно было опустить глаза в тарелку и слушать чужие разговоры. Особенно отчетливо были слышны голоса обоих Ролстонов, которые через его голову рассказывали Виннету о своем доме и саде. У Виннету в Испании тоже оказался домик с садом, и теперь все трое делились друг с другом полезными советами. О мхах, впрочем, не было сказано ни слова — говорили об акантусах, мотыльковых и лечении пострадавших от заморозков олив. Георга так и подмывало спросить про мхи, но он не решался, тем более что теперь, приглядевшись, он не был уверен, что это те самые старички, о которых писал „Gardener“. Он не испытывал потребности вновь стать предметом застольной беседы и предпочитал держаться в тени. Поначалу все складывалось благополучно, но внезапно Бергман, подобравшийся ко второй бутылке красного и, очевидно, упомянувший Георга в беседе с Мэри и сэром Джоном, громко, во весь голос произнес: „Блейзер и вязаный галстук! Типичный Эмсфельде!“ Камень был пущен в его огород: на нем был голубой блейзер с металлическими пуговицами и бордовый вязаный галстук. Он уже и сам почувствовал, что одет не вполне подобающим образом. Темно-коричневые вельветовые джинсы и ботинки на микропоре также случаю не соответствовали. И вот зоркий на слабости окружающих Бергман безжалостно обратил на это внимание всего стола. Георг почувствовал, что покраснел, и от одной мысли об этом покраснел еще больше. Совсем недавно они были друзьями, объединенными общим триумфом. Он разделил успех композитора так, как если бы это был его собственный. Кажется, Бергман даже подмигивал ему. А теперь взял да осрамил. Есть несколько железных правил, услышал Георг, которые он, Бергман, неукоснительно соблюдает. Одно из них состоит в том, чтобы не носить вязаных галстуков. После этого Бергман снова повернулся к сэру Джону и заговорил на какие-то музыкальные темы. Но дирижеру, который, видимо, уже предчувствовал перелом в настроении композитора, явно не терпелось уйти, и Мэри тоже засобиралась. Бергман, слегка покачиваясь, встал, чтобы попрощаться с обоими. На прощание Мэри и сэр Джон помахали всем рукой, и Георг посмотрел девушке вслед, уверенный, что видит ее в последний раз. Оттого ли, что Мэри почувствовала этот взгляд, или по причине присущей ей деликатности, — так или иначе, она вдруг обернулась и, обращаясь к Георгу, крикнула: „See you in Sicily!“ Он так опешил, что выдавил из себя лишь жалкое: „Okay!“ Вслед за сэром Джоном и Мэри все остальные тоже стали расходиться. Первым удалился Виннету, за ним мнимые Ролстоны, а потом и прочие гости, чьи имена остались Георгу неизвестными: должно быть, оркестранты и люди из Линкольн-центра. Георг тоже бы с удовольствием ушел — хотя бы из-за вязаного галстука, — но Бергман внезапно потребовал еще вина. Постепенно он впадал в состояние, которое было смесью каталептического оцепенения и внезапных приступов вселенского омерзения. Омерзительно было все — и главный администратор Линкольн-центра, который до сих пор ни в одном разговоре ни разу не упоминался и которого Бергман назвал занудой, и заставленный фарфоровыми собаками номер в „Плазе“, и Виннету, которого, между прочим, никто не приглашал за стол для почетных гостей, и наконец, нью-йоркская публика, „по-детски прямодушная“ и не идущая ни в какое сравнение с чикагской. Присутствующих Бергман, слава Богу, пощадил. За Бруно, впрочем, можно было не бояться. Он нарочито громко зевал, давая понять, что скучает и что пора уходить. Выпив виски, Бергман наконец-то смирился с необходимостью ухода, и они покинули столовую Линкольн-центра. У служебного подъезда стоял лимузин. Даже не попрощавшись с Георгом, державшим перед Бергманом дверь, троица села в машину, и лимузин тронулся. Может быть, предполагалось, что он тоже сядет в машину. Или что завтра они увидятся. А