— Vino gente de Toledo
Para avelle de suplicar…
И это совершенное создание он едва не уничтожил, как уничтожал других, не ведая жалости. Цыганка пела. Голос её то нарастал, то обрывался, от него веяло чем-то неизбывным, древним, как сама жизнь, но вместе с тем целомудренным и звучным, пронизывающим осенний воздух. Окончив балладу, она быстро оглянулась по сторонам, будто кто-то мог нарушить их уединение. Оба прерывисто дышали, как после долгого бега.
— Мессир, — произнесла она, опустив очи долу. — Ребёнок… Ребёнок будет у меня, мессир.
* Ахайя (Ахея) — историческая область в Западной Греции, в южной части Балканского полуострова. Морея — средневековое название Пелопоннеса, южная часть Балканского полуострова.
** Повелитель дон Родриго,
Чтобы трон прославить свой,
Объявил турнир в Толедо.
Небывалый будет бой… (исп.)
И далее:
Ровно шесть десятков тысяч
Славных рыцарских знамен.
Но когда турнир великий
Открывать собрался он,
Появились горожане,
У его склонились ног…
(Перевод А.Ревича и Н.Горской.)
Родриго (Родерих) — король вестготов (709 — 711 гг.), в правление которого арабы захватили Пиренейский полуостров, герой многих баллад и легенд.
*** Ребек — музыкальный инструмент, прообраз скрипки.
========== Глава 30. Перемены ==========
— О, я теперь знаю наверняка! — сказала она, будто предупреждая его расспросы, и тут же, раскинув руки в стороны, снова обратила раскрасневшееся лицо к небу. — Сын, который станет солдатом, как я мечтала.
В этом её движении, этом неожиданном признании, в этой уверенности было нечто ребяческое, наивное, трогательное. Точно так же счастливо дитя, заполучившее долгожданную игрушку. Странная тяга к людям военным с детства гнездилась в сердце Эсмеральды вопреки многочисленным притеснениям, наносимым цыганам солдатами. Может быть, её отец был одним из стражников Реймса — из тех, что изредка вступались за жалкую уличную девицу Пакетту. Воплощением мечты Эсмеральды когда-то стал Феб. Но сейчас она не вспомнила о капитане — впрочем, она уже давно не думала о нём. Феб изгладился из её памяти и отошёл в былое, вытесненный другим человеком. Тристан, всё ещё околдованный, подался вперёд, обнял её, бережно прижал к себе, будто хрупкую вещь, способную сломаться от неосторожного движения.
— Вот оно как — и кем он станет ты тоже знаешь! — подивился он. — Что же, фламандская кровь в жилах — залог хорошего воина.
Нельзя сказать, чтобы Тристан был обрадован или изумлён известием о ребёнке. Он принял его как должное, как-то, что могло случиться давно. Потрясло его до глубины души совсем другое, да так, что он готов был преклонить перед цыганкой колени, точно перед королевой. Тристан увидел, какое кроткое и светлое выражение приобрели её черты. Эсмеральда доверчиво замерла в его объятиях и тогда строгий, презирающий любовное щебетание Тристан не выдержал. Он не был сродни мужчинам, которые легко расточают слова нежности, сами переставая в конце концов видеть в них всякий смысл. Тристан принадлежал к тем, кто клянётся в любви в лучшем случае единственный раз за всю жизнь, но в искренности их слов сомневаться не приходится. Нещадный, нагоняющий ужас одним лишь именем, он прошептал, полностью прирученный, покорный:
— Я люблю тебя, моя маленькая лисица. Я очень тебя люблю.
В первый миг цыганка не поверила собственным ушам. Мог ли, в самом деле, человек с очерствевшим сердцем, привыкший командовать, допрашивать и браниться, вдруг признаться в любви? Однако взгляд его, светившийся глубокой преданностью, красноречиво подтверждал только что сказанное. Простотой своей признание бывшего прево отличалось от вызубренных фраз капитана, долгих излияний обезумевшего священника, горячих клятв цыгана, но именно эта простота и подкупала, требовала ответного порыва. Эсмеральда, издав тихий вздох, промолвила:
— И я тоже люблю вас, мессир Тристан! Верно, уже давно, сама не знаю, как давно.
А ветер шумел, купаясь в порыжевших кронах каштанов. Возвышался над замком, как угрюмый страж, немой обомшелый донжон*. Ничей любопытный слух не выхватил потаённой беседы, ничей посторонний взор не узрел того, что воспоследовало за ней.
Тристан, в отличие от Эсмеральды, не испытывал столь непоколебимой уверенности в дальнейшей судьбе ещё не рождённого бастарда. Он сам по природе своей был солдатом, проведшим молодость в сражениях с чужестранцами, презрительно прозванными годонами**, но вот сыновья прево предпочли иную службу. Пьер, его первенец, исполнял при королевском дворе должность Великого хлебодара, покамест ещё не занятую прочно представителями семьи де Коссе. Правда, место это он получил некогда не за личные качества, а, скорее, из желания Людовика сделать приятное его знаменитому отцу. Действительно, старый король брюзжал о непомерном расточительстве и считал, что хлебодары, стольники и виночерпии не стоят и последнего лакея. Но правдой было и то, что трудолюбивый Пьер с прилежанием относился к возложенным на него обязанностям и сумел сохранить выгодное положение во времена перемен, пристигших королевский дом. Он поставлял свежий хлеб к столу Людовика Одиннадцатого и продолжал делать то же для Карла Восьмого. Младший, Жеан, примкнул к свите освобождённого из Шинона Рене Алансонского. Тристан видел здесь иронию судьбы: ведь он сам несколько лет тому назад препроводил в Шинон опального герцога, а ныне сын подвизался подле одной из прежних жертв отца. Луи умер совсем маленьким — Тристан задумывался иногда, каким вырос бы третий сын, унаследовавший, как и прочие его отпрыски, внешность и повадки отца. Эта оборвавшаяся жизнь подобна была ручейку, прошелестевшему после дождя и вскоре пересохшему. Другие же потомки Тристана, набравшись сил, уверенно торили собственные дороги.
Какая судьба ожидала крохотное существо, которое росло и барахталось в животе цыганки? Что он мог предложить ему во владение, кроме тесного старого замка Мондион да славы побочного отродья душегуба л’Эрмита?
Эсмеральда, больше не таясь, напевала баллады, вынесенные из странствий по дальним землям, куплеты, сложившиеся в её пылком воображении. Она ни в чём не нуждалась, она жила свободно и счастливо. Ей не приходилось дрожать у остывшего очага, сберегать каждый кусок пищи и каждый клочок ткани, как её матери когда-то. Она не подвергалась опасности насилия. Наконец, она владела сердцем страшнейшего из мужчин Франции и носила во чреве дитя, настойчиво заявлявшее о себе. Эсмеральда с любопытством, присущим неопытности, касалась всё заметнее с каждой неделей округлявшегося живота, ощущая, как ребёнок поталкивается внутри. Поначалу повторяющиеся шевеления пугали её, но быстро сделались привычными. Она инстинктивно ожидала их возобновления. Тристан подмечал, как в такие мгновения на губах цыганки появлялась мечтательная улыбка, взор делался задумчивым.
— Ишь, какая ты стала важная, словно вынашиваешь наследника престола! — заметил он как-то по зиме уже, вечером, наблюдая, как Эсмеральда расчёсывает волосы, готовясь ко сну. Данный ритуал неукоснительно соблюдался цыганкой ежевечерне и проделывался со всею тщательностью. Освобождённые от шпилек косы свободно падали на плечи, расплетались и разглаживались прядь за прядью. Тристан следил: его завораживало мелькание вырезанного из черепашьего панциря гребня в маленькой изящной руке. На этот раз поданная Тристаном реплика заставила Эсмеральду отвлечься.
— О нет, куда как важнее! — восторженно провозгласила она. Рука, державшая гребень, замерла. — Я ношу дитя от человека, чья доблесть не раз служила мне защитой. Мой сын, — Эсмеральда бросила на своего обомлевшего друга озорной взгляд из-под полуопущенных век, — станет таким же смелым и сильным, как отец.