Будь Квистус более холерического темперамента и обладай ядом красноречия, он мог бы быть вторым Тимоном Афинским. Наверное, в таком состоянии доставляет некоторое облегчение встать и с дикими, отчаянными жестами высказать свои взгляды на проклятый мир. Анализируя свои чувства, можно придать им художественное выражение и чувствовать себя лучше.
Но Квистус не мог доставить себе подобное облегчение. Он мог вылить свою ненависть, презрение и ужас только в каком-нибудь спиче.
Поезд громыхал все дальше и фраза: «дьявол, будь ко мне добр», механически повторялась под звук колес. Она без конца повторялась в его ушах, и его мысли невольно возвращались к Макатиэлю. Он не представлял себе будущей жизни. Его душа не признавала ее. Внушение дьявола было только плодом уставшего мозга и не имело реального значения. Будущее было для него мизантропическим и подозрительным ничегонеделанием. Он не имел никакого влечения к деятельности. С другой стороны, он не посыпал, как Иов, главы пеплом и не разорвал на себе со смирением одежды.
Поезд опоздал на час, и он был в Руссель-сквере только в половине одиннадцатого. Он открыл дверь своим ключом. Передняя, против обыкновения, не была освещена. Осветив ее, он заметил, что почтовый ящик не был очищен. Машинально взял он письма и, просматривая их около лампы, нашел собственную телеграмму из Девоншира.
Даже окончательно душевно убитый человек нуждается в пище, но когда он видит, что телеграмма, заказывающая ужин, даже не вскрыта, вполне простительно, что он доходит до последней степени отчаянья. По всей вероятности, его экономка миссис Пинникок воспользовалась его отсутствием и устроила себе праздник. Какое же она имела право устраивать себе праздник и оставлять дом на ночь? Ясно, что она отсутствовала, потому что в противном случае было бы освещение и письма были бы вынуты.
Квистус решил добыть себе из маленькой комнаты, где он обедал, бисквиты и виски с содовой. Он поднялся наверх, открыл дверь в кухню и был ослеплен внезапным светом. Немного погодя разглядел спящую в кресле м-с Пинникок с двумя пустыми бутылками шампанского и одной пустой бутылкой виски по бокам. Он сильно встряхнул ее за плечи, но кроме храпа, не мог добиться от нее никаких признаков жизни.
Словно что-то прорвалось в мозгу Квистуса. Как по мановению волшебства, на него посыпались ужасные разочарования и разоблачения; обманы и плутни сменялись друг за другом с поразительной быстротой. Как проказа заставила Иова проклясть свои дни, так пьяная служанка, не приготовившая ему ужин, пробудила в Ефраиме Квистусе лукавство и бессердечие.
Он потер руки и громко захохотал. Необычный звук смеха разбудил эхо в пустом доме, разбудил протестующе пискнувшую канарейку, заставил полисмена прислушаться на своем посту, заставил даже бесчувственную леди полуоткрыть на секунду глаза. Когда пароксизм прошел, он с минуту смотрел на женщину, затем со злым видом взял кусок бумаги с письменного стола около плитки и написал: «Я не желаю вас больше видеть. Е. К.».
С помощью выпавшей из ее головы шпильки, он прикрепил эту записку к ее переднику. С новым взрывом смеха он оставил ее и вышел на улицу. Он был опьянен новым смыслом жизни. Казалось, годы спали с его плеч. Он решил загадку жизни. Он почувствовал, как в его сердце радостно зашевелилась подлость, измена и жестокость. Дьявол сжалился над ним. Теперь он также был подлым и жестоким предателем.
Он стал воплощением дьявола. Следующие годы будут посвящены преступным, позорным делам. Если нужно будет пройти через убийство — он убьет. Жалости к людям не будет. Он вынул обе руки с растопыренными пальцами, — с каким наслаждением он бы задушил всякого, кто попался сейчас между ними, с какой радостью любовался бы агонией умирающего. Калигула был ему по душе. Как он жалел, что он уже умер. Какой бы из него вышел компаньон, если он выразил желание, чтобы все человечество имело одну шею, которую можно было отрубить за один раз…
В таких размышлениях он остановился на Оксфорд-стрите перед рестораном, в котором ни разу не бывал. Он вспомнил, что был голоден, — новорожденный дух зла должен быть жирным. Он вошел и потребовал ужин. Лакей заявил, что уже время закрывать ресторан. Квистус спросил холодного мяса и виски с содой и с жадностью уничтожил все это. Затем зажег сигару, бросил на стол соверен и вышел.
Он пошел по улицам без определенного направления через Шафттсбери авеню, через цирк Пикадилли, через площадь Лейсестера, через другие улицы к площади…
Вдруг его осенила блестящая мысль — почему бы ему не начать сейчас же. Весь Лондон со своими преступлениями, грехами и испорченностью лежал перед ним. Он шел по Вавилону запада. Где еще он найдет подобную безнравственность? Когда он возвращался обратно через Черинггросс, он был темен и пуст. Час тому назад тут было полно жизни, шума, говора. И вдруг сразу все затихло, как будто все сразу разбежались по четырем концам города. Мимо Квистуса прошла какая-то женщина и что-то сказала. Не взять ли ее в компаньоны? Но врожденная деликатность взяла верх. На какое преступление она способна? Она выглядела такой несчастной, что он сунул ей в руку монетку и пошел дальше. Она была ему бесполезна. Его поступок был легким изъявлением жалости, которую и дьявол иногда допускает.
Начал падать мелкий дождь, но, полный жажды приключений, Квистус не сдавался. В его воспоминании мелькнул м-р Хайд и д-р Джекиль. Как и Калигула, м-р Хайд годился для него. Он однажды на улице уронил ребенка и наступил на него.
Он шел и шел по молчаливым улицам и находил все меньше поводов для преступления. Репутация Вавилона казалась ему преувеличенной. После нескольких кругов он снова очутился на Черинггроссе, спустился по Уайтхоллу, но дворцы-музеи в правительственном районе не возбуждали желаний преступления. Запоздавшие кэбы и омнибусы и те имели какой-то внушающий уважение вид. Он прошел к набережной Темзы и увидал огромное здание со светящимися тут и там окнами, спокойно текущую реку, отражения ламп на набережной и мостах; мирно мерцающие фонари на другом берегу; никакого простора для преступления; даже в кофейной, где несколько ярко освещенных физиономий пили какао. Один момент он даже решил присоединиться к ним, потому что некоторые физиономии были очень мерзки, но брезгливость заставила его пройти мимо. Он погрузился в темноту соседних улиц. Они были тихи и мирны. Ничего дьявольского не могло быть за этими закрытыми окнами, но в два часа ночи все грехи спят, и между спящим грехом и спящей добродетелью нет никакой разницы, как между двумя булавками.
Дождь продолжал идти, и искатель преступлений почувствовал, что он промок и озяб. Это вырождающийся век. Несколько сотен лет тому назад Квистус мог приобрести судно, оснастить его, набрать команду и сделаться грозой морей. В не такое отдаленное время он мог быть корсиканцем, схватить ружье и объявить на острове войну. Если бы он жил в XIV веке, он мог сделаться кондотьером и как герцог Гварнера, повесив на грудь серебряную дощечку с надписью: «враг Бога, жалости и милости», создать себе завидную популярность в северной Италии. Будь он малайцем, он мог схватить хорошо отточенный нож и бежать с ним по улицам, уничтожая к своему удовольствию все на пути. В доисторические времена он провел бы пару восхитительных месяцев, оттачивая и полируя в своей хижине топор, и окончив это, вышел бы (крадясь за деревьями, конечно) и так великолепно провел бы время, как только может представить себе это доисторический человек. Но что может выйти из этих восхитительных, мстительных, мизантропических порывов при понятиях об общественной безопасности? Если бы Квистус, повинуясь налетевшему побуждению, убил бы какого-нибудь молодого человека в Пикадилии, его бы повесили, не говоря уже, что заставили бы пройти через всю процедуру суда об убийстве.
Но, находя некоторые пробелы в нашей воспитательной системе, Квистус лично ни разу не испытал над собой никакого насилия; никто даже не развивал перед ним свои теории на этот счет.
Вы скажете, что мы вместо секиры пирата и топора дикаря пускаем в ход другое оружие; мы имеем для целей мести голос и перо, которые могут оказаться очень опасными для человеческой жизни? Но я вам напомню, что Квистус, пренебрегающий собственной профессией, был совершенно незнаком с интригами и финансовыми подвохами, которыми пользовались гнусные типы вроде членов «Геенны».