— Роланд, вы здесь?
Ответа не было. Она прошла переднюю, вышла в гостиную, — на полу лежал Роланд Торн с простреленным виском.
ГЛАВА II
Таковы были воспоминания угрюмо и печально сидящей у огня Клементины Винг.
С тех пор умерла девушка Клементина, и из ее пепла воскресла, как феникс, теперешняя Клементина. Как только она была в состоянии снова жить, она ушла из дома и всецело погрузилась в художественный мир Парижа.
Жизнерадостность кружка, в котором она поневоле вращалась, ее не задевала. Это было похоже на похороны на празднике Вакха. У нее не было друзей. От несчастных она сама отшатывалась. На счастливые пары юношей и девушек, открыто несущих свою безумную любовь в места публичных сборищ, она смотрела глазами мизантропки. В двадцать один год она ненавидела их, потому что они были безумны, потому что они были убеждены, что мир был голубой, розовый и золотой, между тем как она знала, что он был темный. И какого же особенного цвета можно было требовать от темного мира?
Красота ее не трогала, потому что для нее не было применения. Она с презрением отвергала изящную одежду — единственным одеянием должна быть власяница…
Нужно заметить, что Клементина в это время была молода и только благодаря юности ей удалось все пережить. Все хорошее она оставила дома. Никому она не сознавалась в ране своей души; ни перед кем не исповедовалась в мучивших ее угрызениях и стыде. Она — презренное существо. Она бросила человека в минуту горя. Она заставила его пойти на смерть.
Жизнь казалась ей мрачной. Это было для нее несомненно, и потому ее жизнь была мрачна, — ложные силлогизмы, всегда являющиеся к услугам молодости. У нее был большой талант, — тогда у нее еще не создалась теория о гении. Благодаря адскому труду, она приобрела блестящую технику и создала себе славу. Прошли года…
И вот она проснулась. Выставленная в Салоне ее картина получила золотую медаль. Это ей польстило. Она была не так мертва, как думала, если почувствовала торжество победы. Деньги, больше чем требовалось для ее скромных нужд, с металлическим звоном посыпались в ее карманы. Люди, от которых она брезгливо сторонилась, зашептали ей льстивые речи.
Выработанная во время мрачного периода философия помогла ей дать достойную оценку этой лести, но никакая философия в мире не могла уничтожить ее сладость. Таким образом, по дороге к славе Клементине пришлось убедиться, что в жизни, как и в картинах, есть свой свет и тени. Но если пришлось теперь измениться, то тем более она не походила на ту девушку, которая бросила все, очертя голову.
Клементина стала циничной, резкой, деспотичной, эксцентричной в разговоре, одежде и привычках. Вместе с угрызениями совести она сбросила с себя и условности. Молодость скоро увяла; вместе с ней исчезла и свежесть, красившая ее юное лицо. Появились морщины, обозначились кости, погрубела линия рта. Она потеряла желание собой заниматься. Годы без корсета испортили ее фигуру. Если теперь она бы даже и взялась за свою наружность — ни один мужчина не обратил бы на нее внимания. Она бы с удовольствием повесила всех женщин. Ее всегда выводили из терпения слабость, тщеславие и непостоянство своего пола. Она признавала беспомощность раненой птички, но ни в коем случае не женщины. Женщин можно повесить, потому они ей не нужны. Мужчин также надо повесить, потому что она им не нужна.
Убрав со своей дороги весь людской род, она вознаградила себя независимостью. Если ей нравилось, она бежала в туфлях и с непокрытой головой на Кинг-Роуд, покупала мясо, завертывала в газету и торжественно несла покупку, из которой сочилась кровь, домой. Кому это мешало? Ее хозяину, м-ру Венаблю, — перчаточнику? Но, если ее служанка больна, а надевать ботинки и шляпу — слишком много времени? Или ей приходило в голову привести к чаю, на который она пригласила кого-нибудь, дрожащего от холода оборванца, и перед носом гостя угощать его сэндвичами и кексом; гостю оставалось уйти — но это не могло смутить Клементину. В конце концов ее эксцентричность была признана в порядке вещей и на нее перестали обращать внимание; так жена, в конце концов, забывает про нарост на носу мужа. Такой степени независимости удалось достичь Клементине.
Она сидела у огня, погруженная в воспоминания, вспугнутые девушкой со страхом в глазах — они ее не удручали… Они проходили над ней, как легкое серое облако, оторвавшееся от какого-то совсем ее не касавшегося отдаленного прошлого. Она со стороны смотрела на случившуюся трагедию, как на мелодраматическую повесть, написанную неумелой, непонятной рукой и потому все действующие лица казались неестественными и нежизненными.
Из этой повести она вывела, что Роланд Торн — беспринципный неврастеник, а Клементина Винг — истеричка. Она вскочила, провела руками по лицу, размазав по щекам желтую краску, отодвинула мольберт в сторону и, взяв Тристана Шенди, начала читать историю о богемском короле и его семи замках, которую читала до тех пор, пока служанка не позвала ее обедать.
На следующее утро, только она вышла в студию и взяла палитру, как с криком ворвался Томми.
— Алло, Клементина!
— Кажется, вы не здесь живете, мой юный друг, — холодно заметила она.
— Я через полсекунды уберусь, — улыбнулся он. — У меня для вас новость, вы будете мне за нее благодарны… Я принес вам заказ!
— Кто этот сумасшедший? — осведомилась Клементина.
— Совсем не сумасшедший, — приготовляясь к стычке, застегнулся Томми на все пуговицы. — Это мой дядя.
— Боже упаси, — заявила Клементина.
— Я думал сделать вам сюрприз, — обиделся Томми.
Клементина пожала плечами и продолжала выдавливать краску из тюбиков.
— У него, наверное, размягчение мозга.
— Почему?
— Во-первых, потому, что ему вообще понадобился портрет, во-вторых, что он обратился ко мне. Пойдите и скажите ему, что я не занимаюсь карикатурами.
Томми поставил стул посредине студии и уселся на него верхом.
— Поговорим серьезно, Клементина. Конечно, ему совсем не нужно портрета. Но ему хочется, чтобы вы его написали. Я был вчера на обеде членов антропологического общества, где дядя председателем. Они хотят повесить его портрет в зале заседания, и не зная художников, обратились ко мне за советом. Дядя представил им меня как художника, и потому я был в их глазах молодым пророком. Я осведомился, сколько им на это не жаль. Оказалось, что они ассигновали на это дело пятьсот франков. Там все богачи… Один весь был увешан золотыми цепями и кольцами, наверное, ему и пришла в голову идея о портрете. Тогда я заявил, что никто не сделает его лучше, чем вы — Клементина Винг. Они ухватились за эту блестящую идею, сообщили о ней дяде и поручили мне предупредить вас. Я предупредил…
Она посмотрела на его открытую мальчишескую физиономию и фыркнула, что могло означать и одобрение, и недовольство, а может, и то и другое вместе. Затем повернулась и, прищурив глаза, посмотрела в сад.
— Знали ли вы парикмахера, отказавшегося брить клиента, потому что ему не понравилась форма его бакенбардов?
— Да, одного знал, — ответил Томми, — он чиркнул клиента по гортани от уха до уха.
Он захохотал собственной шутке, подошел к Клементине и хлопнул ее по плечу.
— Значит, вы возьметесь за него?
— Да, но за пятьсот гиней; не фунтов, а гиней. Я не хочу даром выносить Ефраима Квистуса.
— Положитесь на меня, я это устрою. Пока… — Он бросился из студии, но сейчас же остановился в галерее.
— Вот что, Клементина, если этот противный капитан опять явится за прелестной мисс Эттой, и вам понадобится убийца, — пошлите за мной.
Она взглянула на его улыбающееся, красивое юное лицо.