Поручик уныло брел через улицу, к воротам казармы. В небе над ним стоял выморочный свет северного апрельского вечера, было то время года, когда люди по привычке еще ложатся спать рано, по-зимнему, но сразу уснуть не могут — весна, и томление тысяч тел пронизывает город странными волнующими токами.
В казарме, в ружейных пирамидах торчали ублюдочные отродья барона Гогенбрюка. Свежая смазка жирно блестела на затворах, дула аккуратно забиты деревянными пробками. Поручик с ненавистью взглянул на эти костыли. Когда-нибудь их место займет другая винтовка, та, единственный экземпляр которой он у себя дома ставил между двумя зеркалами, чтобы насладиться зрелищем ее бесчисленных подобий, шеренгой, как на смотру, уходящих вдаль.
Поручик отомкнул батальонную часовню, зажег свечу и, опустившись на колени, стал молиться. Да, он убил князя фон Аренсберга в мыслях своих. Он убивал его каждую ночь, но сейчас просил прощерия не за этот греховный помысел, а за то, что по слабости души не взял вину на себя: ведь на суде можно сказать речь, она попадет в газеты.
Часовня располагалась на втором этаже, половицы были теплые от проходившей под ними калориферной трубы.
Усилием воли он вызвал в себе смутный образ неизвестного мстителя и начал молиться за избавление его от преследователей. Детская загадка всплывала в памяти: замок водян, ключ деревян, заяц утече, ловец потопе — Моисей ударил посохом по морю, и оно расступилось, а фараон утонул. Поручик никогда не видал этого человека, не знал по имени, но молился за спасение его души, чью ангельскую чистоту лишь оттенял грех мщения. Стоя на коленях в пустой и гулкой батальонной часовне, он видел эту душу: белым зайцем, петляя, она неслась к морю. Фараоны настигали, стучали сапогами.
— Господи, помоги ему, — шептал поручик.
На внезапном сквозняке пламя свечи заметалось и погасло.
Истолковать это знамение можно было по-разному, но поручик сразу решил, что его заступничество небесам не угодно. Он права не имел на такое заступничество, потому что струсил, отрекся, хотя сама судьба указала ему пострадать за правду и могущество России.
Вновь зажигать свечку поручик не стал. Он покинул часовню, подошел к окну: от княжеского особняка отъехала карета, фонарь на передке мелькнул и пропал.
В карете один, как барин, сидел унтер Рукавишников. Певцов послал его на Новоадмиралтейскую гауптвахту. Там томился несчастный Боев, уже придумавший себе новое имя. Теперь он был Керим-бек, тайный агент султана, который зарезал болгарского студента-медика Ивана Боева и завладел его документами. Керим-бек прибыл в Петербург с секретным поручением султана: убийством австрийского посла, консула или, на худой конец, военного атташе попытаться ухудшить отношения между Австро-Венгрией и Россией, ибо согласие между ними грозило целостности Османской империи. Трусливый Керим-бек выбрал самый легкий вариант — прикончил князя фон Аренсберга.
— Керим-бек, — повторял Боев, стараясь придать своему мягкому и рассеянному взгляду выражение суетливой азиатской жестокости.
Так звали турецкого офицера, квартировавшего в их доме двадцать лет назад. Жирный и веселый, этот турок ходил по деревне и ятаганом задирал юбки у встречных женщин. Любимым его развлечением было стрелять дробью по собачьим свадьбам.
Возле гауптвахты карета остановилась. Рукавишников побежал к начальнику караула. В это время Боев через зарешеченное окошко расспрашивал часового-татарина о подробностях мусульманского вероучения. Часовой шепотом отвечал:
— Нельзя свинья кушать…
В кордегардии, куда вбежал Рукавишников, на мраморных колоннах кругами висели отобранные у арестованных офицеров сабли, шпаги и кортики. Мимо них начальник караула вывел Рукавишникова в коридор. Офицеры в камерах спали на постелях, которые им приносили из дому, но для Боева некому было принести постель. Выяснив про свиней, он лег на голый, грязный, испятнанный, как гиена, тюфяк и стал вспоминать родную деревню. Горы, виноградники, девушки с кувшинами, идущие от родника. В лучшем случае, туда можно было попасть лишь через каторгу и Сибирь. Он думал о родной деревне, и, как ни странно, даже тот жирный Керим-бек, вызывавший смертельную ненависть в детстве и потом, теперь вспоминается чуть ли не с нежностью: и он, и он был частью той жизни, с которой нужно проститься навсегда. Всеми забытый, сгинувший под чужим именем, Боев неподвижно лежал на вонючем тюфяке, чувствуя, как крепко это имя сдавливает душу. Оно с болью выжимало из души мелочное тщеславие, суету, грязь, но оставляло воспоминания детства, любовь к родине.