Выбрать главу

«Вот его единственная награда», — подумал Иван Дмитриевич.

За неделю перед тем ездили с женой в театр: давали русскую оперу «Наполеон III под Седаном». Заиграла музыка, император, простившись со своей Андромахой, поехал на войну, потом действие перенеслось в прусский лагерь. Немцы выкатили на сцену громадную пушку, зарядили ее ядром, причем не простым чугунным, а отлитым из чистого золота, и хором стали взывать к небесам, чтобы ядро это, пущенное наугад, с Божьей помощью нашло бы и сразило императора французов.

Оркестр сотрясал люстры, но Иван Дмитриевич слышал, как за спиной у него недовольно сопят четверо лучших агентов, награжденных за службу бесплатными билетами в театр. Они рассчитывали на другую награду, но не прийти побоялись.

Бабахнула пушка.

— Стреляй, значит, в куст, а виноватого Бог сыщет, — прошептал Константинов.

Немцы простерли руки вслед улетающему ядру, свет погас и снова вспыхнул, озарив уже французский стан, куда рухнул картонный шар, оклеенный золотой фольгой. Зуавы в красных штанах подняли его и принесли Наполеону III.

— Не солнце ли пало на землю? — удивился тот.

— Не-ет, не-ет, не-ет! — пели в ответ зуавы, объясняя, что к чему.

Тогда император поставил ногу на ядро и завел печальную арию.

— Почему? — вопрошал он. — Почему Всевышний отвел от меня смерть? Почему не принял золотой жертвы? Или там, в вечно струящемся эфире, знают о моем сердце, сжигаемом жаждой правды и добра?

«А о моем, — думал Иван Дмитриевич, — знают ли? Там, в вечно струящемся эфире…»

16

В ту июльскую ночь мой дед и Путилин-младший до утра просидели за беседой. Чаю выпито было уже за десяток стаканов, от сухарей в сухарнице остались одни крошки, начинало светать, когда гигантские стенные часы, похожие на вертикально подвешенный саркофаг, внезапно издали глухой предупреждающий рокот. Дед покосился на них с ехидным удивлением. До того они ни разу не били, даже в полночь, а сейчас, пророкотав, мощно отмолотили двенадцать ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и двадцать две минуты.

За окнами светало.

— Хотите, починю? — спросил дед.

Путилин-младший покачал головой:

— Нет, не нужно. Все так и быть должно. Эти часы настроены так, что бьют лишь однажды в сутки — в ту минуту, когда навеки остановилось сердце моего отца.

17

Лишь поздно вечером Сыч добрался до родного Знаменского собора, где еще не так давно служил истопником. Он отстоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его теперешнее возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, старому приятелю, торговавшему при соборе свечами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали с ним о жизни вообще, о том, в частности, на какой срок выдают полицейскому от казны сапоги и мундир.

— А сукно-то! Прочное, хоть бильярды им обтягивай. Офицеры завидуют, — говорил Сыч.

— Э-э, — рассудил Савосин, — казенно — не свое.

— Вот я к тебе завтра в мундире приду, пощупаешь.

— Казна, она ведь на одном уступит, а на другом возьмет. При мундире будешь, а от сапог при таком-то сроке одни голенища останутся. У их там все рассчитано.

— Да ты смотри, какие сапоги! — оскорбился Сыч. — Им износу нет!

Он стал выворачивать ногу так и этак, демонстрируя каблук, подметку и рисунок вытачки.

Поглядев, Савосин взялся пересчитывать дневную выручку: медные и серебряные столбики разной толщины и высоты начали расти на столе. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и спросил про французский целковик. Савосин порылся в другом ящичке, достал золотую монету с профилем Наполеона III.

— Она?

— Она, матушка! — возликовал Сыч. — Дай сюда!

В ответ Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:

— Залог оставь. Двадцать пять рублей.

— Да разве ж она столько стоит?

— Ладно, — сказал Савосин, — давай двадцать.

После долгих торгов сошлись на пятнадцати, однако у Сыча имелась при себе всего полтина.

— Ну, ирод, — в отчаянии предложил он, — хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?

— Все сымай, — велел Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. — Так уж и быть.

Ругаясь последними словами, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича.

К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю вместо Константинова…»