Несколько минут назад Стрекалова закрывала руками глаза, а теперь заткнула пальцами уши.
— Ваше сиятельство, это выглядит неприлично, — сказал Иван Дмитриевич, подходя к Шувалову.
Тот кивнул и поднял руку.
— Прошу внимания!
— Внимание, господа! Внимание! — подхватил Певцов.
— Всем вам настоятельно советую молчать о том, что вы здесь узнали, — объявил Шувалов. — Это тайна, затрагивающая интересы России. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.
«Ага, — прикинул Иван Дмитриевич, — а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу, скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?»
— А я всем расскажу! — выкрикнула Стрекалова. — Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.
Стрекалов поддержал жену:
— И я… Слышишь, Катя?
— Вы меня поняли, господа, повторять не буду. Все, балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.
— Слушаюсь, ваше сиятельство!
— То есть как, — изумился поручик, — гнать?
— В шею, — сказал Шувалов.
Поручик, по-прежнему сжимавший обнаженную шашку, хотел сунуть ее в ножны, но пальцы дрожали. Стрекалов помог — направил лезвие.
— Пойдем, брат, — сказал ему поручик. — Не нужны мы им.
Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами.
— Катя, где твое пальто? — спросил Стрекалов.
Не дождавшись ответа, он заглянул в спальню, взял с кресел дульет и потянул жену за руку. Она повиновалась неохотно, как дитя, которое хочет остаться там, откуда уводят. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка — разлезшийся шов на спине.
На Ивана Дмитриевича она даже не оглянулась, и Стрекалов равнодушно скользнул по нему взглядом. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. Даже поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощание не сказал ему ни слова.
Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.
На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отмечая минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени. Выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась пустынной и белой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром.
Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь сам Иван Дмитриевич. У ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжил свой рассказ. Он сообщил, что через неделю его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: «Благо всех, вот высшая справедливость». Он сказал: «Ваше величество! Избавляясь от соперника, Хотек убедил себя, будто своим преступлением послужит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…»
Пока Иван Дмитриевич ехал из Зимнего дворца домой, по дороге любуясь пожалованным ему орденом, потом с помощью жены разбирал кучу писем с почтительными приглашениями на обед, среди которых было и письмецо от супругов Стрекаловых; словом, пока длился счастливый эпилог, успело взойти солнце, по берегу прогнали лошадей из ночного.