— Иван Дмитрич! — издали закричал он. — Итальянцы ротмистра увезли!
— Как так увезли? Куда?
— В Италию. — Константинов перевел дыхание. — Он на пароход один пошел, они его в каюте заперли и увезли. И монетки мои с ним.
— Хоть бы меня кто увез, — помолчав, устало сказал Иван Дмитриевич, — в Италию.
Он отдал Константинову обещанную премию — принесенный Сычом наполеондор — и велел отправляться домой.
Воздух был еще по-утреннему свеж и прозрачен. Сквозь обычный городской шум ухо едва различило докатившийся с моря, от Кронштадта, отдаленный круглый звук пушечного выстрела. «Пушки с пристани палят, — подумал Иван Дмитриевич, — кораблю пристать велят…» Ни малейших угрызений совести он не чувствовал. Что ж, и Певцову, значит, пришла пора пострадать за отечество, как поручику Боеву, самому Ивану Дмитриевичу. «Агнцы одесную…»
Уже идя по Знаменской, он подумал, что да, убийство иностранного дипломата — случай из ряда вон, можно и должно предположить всякое, причины естественно искать и в ситуации на Балканах, все правильно. Тут дело вот в чем: и Певцов, и Хотек считают жизнь всего лишь особого рода игрой, где убийство — только очередной ход, и потому они могут выиграть или проиграть, но понять не могут. Ведь эти люди даже замок Цилль полагают чем-то вроде коробки, куда кладутся снятые с доски, отыгравшие свое фигуры.
За трактиром «Три великана» Иван Дмитриевич свернул в подворотню, и перед ним открылся двор в обрамлении подтаявших к весне поленниц, стиснутых кирпичными, не оштукатуренными с изнанки стенами доходных домов. Сюда он вчера днем посылал Левицкого… Посередине двора, между сараями, нужниками, мусорными ларями, кучами вылезшего из-под снега и еще не вывезенного хлама стоял двухэтажный флигелек из почернелых бревен, оползающий набок и подпертый наискось приставленными к срубу длинными слегами: здесь жил человек, от которого зависели судьбы Европы. Тот маленький, тощий, бритый, оставивший свой наполеондор в Знаменском соборе. Купленные им свечи давно догорели, истаяли, растеклись восковыми сухими лужицами.
В сенях разило помоями, застарелый кошачий дух шибал из каждой щели. На лестнице сидела девочка лет пяти с болезненно-белым, словно мукой натертым личиком, в лохмотьях, баюкала завернутое в тряпку полено. Иван Дмитриевич протянул ей пятачок, она выхватила монетку и исчезла бесшумно, как кошка.
Ступени подгнили, подниматься по ним можно было только у самой стены. Точно следуя указаниям княжеского кучера, Иван Дмитриевич взошел на второй этаж, толкнул обитую рогожей дверь и очутился в крошечной комнате со скошенным потолком. Возле порога валялись грязные сапоги, их владелец в одежде лежал на койке. Тощий человечек с заросшим рыжеватой щетиной блеклым питерским лицом, он спал. Давно можно было прийти сюда, если бы не Певцов со своими планами. Помощничек!
Иван Дмитриевич увидел стол из некрашеных досок, стул с сиденьем из мочала, жестяной рукомойник в углу. На столе — пустая косушка, луковая шелуха, кучка соли прямо на столешнице.
Он подошел к спящему, потряс его за плечо.
— Эй, Федор! Подымайсь…
Бывший княжеский лакей Федор, выгнанный фон Аренсбергом за пьянство, нехотя продрал опухшие глаза:
— Чего надо?
— Вставай, я из полиции.
Молча, как-то не очень и удивившись, Федор сел на койке, зевнул и пошлепал босыми ступнями по полу — за сапогами. Натянул их прямо на голые ноги, без портянок, затем нашел под луковой шелухой на столе корочку хлебца, сунул в карман. Сняв с гвоздя рукомойник, напился из него, выплюнул попавшего с водой в рот вяклого, давным-давно, видимо, утонувшего таракана.
— Тьфу… Кирасир, твою мать!
— Кто?
— Тараканы — это тяжелая кавалерия, — объяснил Федор со спокойствием, все сильнее изумлявшим и возмущавшим Ивана Дмитриевича. — А клопы — легкая… Князь-то прежде в кирасирах служил. Утром встанет, говорит: «Меня, — говорит, — Теодор, на биваке уланы атаковали!» Понимай, что клопы. А тараканов саблей рубил. Раз у него приятели гостевали, он с ими поспорил, что бегущего таракана с маху саблей располовинит. Я с кухни принес одного, пустил. И что думаете? Чисто пополам. — Рассказывая, Федор вытащил из-за кровати мятую поярковую шляпу, начал выправлять ее о колено. — Разрубил и в раж вошел. «Теодор, — кричит, — неси другого, я ему усы отсеку!» И отсек. А таракан жив остался. Сто рублей ему приятели-то проспорили. Да-а, лихой барин! Но прижимистый. Осенью с парадного дверной молоток сперли, так самому генерал-губернатору жалобу подавал. А ведь грош цена этому молотку. Мне за него кружку пива налили, и все.