— А я что делаю? Мостовые как маслом смазаны, будь они неладны! А зачем вы, собственно, спрашиваете, если все равно не хотите меня слушать?
— Потому что я очень устал, — нетерпеливо проговорил Равик. — Потому что сейчас ночь. Потому что, если хотите знать, все мы словно искорки, гонимые неведомым ветром. Езжайте быстрее.
— Вот это другое дело, — заметил шофер и с некоторым почтением коснулся пальцами козырька фуражки. — Теперь все понятно.
У Равика неожиданно мелькнуло подозрение.
— Послушайте, вы русский эмигрант?
— Нет, но в ожидании пассажиров читаю всякую всячину.
Не везет мне сегодня с русскими, подумал Равик. Он откинулся на спинку сиденья. Хорошо бы кофе, подумал он. Горячего, черного. Надеюсь, его хватит. Руки должны быть дьявольски спокойными. В крайнем случае Вебер сделает мне укол. Впрочем, все и так будет в порядке. Он опустил стекло и медленно вдохнул сырой воздух.
II
В маленькой операционной было светло, как днем. Комната походила на образцовую бойню. На полу стояли ведра с ватой, пропитанной кровью, вокруг были разбросаны бинты и тампоны, багрово-красный цвет торжественно и громогласно бросал вызов безмолвной белизне. Вебер сидел в предоперационной за лакированным стальным столиком и что-то записывал; сестра кипятила инструменты; вода клокотала, электрический свет, казалось, шипел, и лишь тело, лежавшее на столе, было ко всему безучастным — его уже ничто не трогало.
Равик принялся мыть руки жидким мылом. Он мыл их с каким-то угрюмым остервенением, будто хотел содрать с них кожу.
— Дерьмо! — пробормотал он. — Гнусное, проклятое дерьмо!
Операционная сестра с отвращением посмотрела на него. Вебер поднял голову.
— Спокойно, Эжени! Все хирурги ругаются. Особенно если что-нибудь не так. Вам пора бы к этому привыкнуть.
Сестра бросила инструменты в кипящую воду.
— Профессор Перье никогда не ругался, — оскорбленно заявила она. — И тем не менее спас многих людей.
— Профессор Перье был специалистом по мозговым операциям. Тончайшая, виртуозная техника, Эжени. А мы потрошим животы. Совсем другое дело. — Вебер захлопнул тетрадь с записями и встал. — Вы хорошо поработали, Равик. Но что поделаешь, коли до тебя орудовал коновал?
— Все-таки... иногда можно кое-что сделать. Равик вытер руки и закурил сигарету. Сестра с молчаливым неодобрением распахнула окно.
— Браво, Эжени, — похвалил ее Вебер. — Вы всегда действуете согласно инструкциям.
— У меня есть определенные обязанности. Я не желаю взлететь на воздух. Здесь спирт и эфир.
— Это прекрасно, Эжени. И успокоительно.
— А некоторые таких обязанностей не имеют. И не хотят иметь.
— Это в ваш адрес, Равик! — Вебер рассмеялся. — Нам лучше всего удалиться. По утрам Эжени весьма агрессивно настроена. А здесь нам все равно больше нечего делать.
Равик взглянул на сестру, имевшую определенные обязанности. Она бесстрашно встретила его взгляд. Очки в никелевой оправе придавали ее пустому лицу выражение полной неприступности. Оба они были людьми, но любое дерево казалось ему роднее, чем она.
— Простите, — сказал он. — Вы правы.
На белом столе лежало то, что еще несколько часов назад было надеждой, дыханием, болью и трепещущей жизнью. Теперь это был всего лишь труп, и человек-автомат, именуемый сестрой Эжени и гордившийся тем, что никогда не совершал ошибок, накрыл его простыней и укатил прочь. Такие всех переживут, подумал Равик. Солнце не любит эти деревянные души, оно забывает о них. Потому-то они и живут бесконечно долго.
— До свидания, Эжени, — сказал Вебер. — Желаю вам хорошенько выспаться.
— До свидания, доктор Вебер. Спасибо, господин доктор.
— До свидания, — сказал Равик. — Простите меня за ругань.
— Всего хорошего, — ледяным тоном ответила Эжени.
Вебер ухмыльнулся.
— Железобетонный характер!
Над городом вставало серое утро. На улицах погромыхивали машины, собиравшие мусор. Вебер поднял воротник.
— Отвратительная погода! Подвезти вас, Равик?
— Нет, спасибо. Хочу пройтись.
— В такую погоду? Я могу вас подвезти. Нам почти по пути.
Равик отрицательно покачал головой.
— Спасибо, Вебер.
Вебер внимательно посмотрел на него.
— Странно, что вы до сих пор расстраиваетесь, когда кто-нибудь умирает у вас под ножом. Ведь вы режете уже пятнадцать лет, и все это вам хорошо знакомо.
— Да, знакомо. Я и не расстраиваюсь.
Вебер стоял перед Равиком, широкий и плотный. Его большое круглое лицо сияло, как спелое нормандское яблоко. На черных подстриженных усах сверкали капли дождя. У тротуара ждал «бьюик». Он тоже сверкал. Сейчас Вебер сядет в машину и спокойно покатит за город, в свой розовый, кукольный домик, с чистенькой, сверкающей женой и двумя чистенькими, сверкающими детками. В общем — чистенькое, сверкающее существование! Разве ему понять эту бездыханность, это напряжение, когда нож вот-вот сделает первый разрез, когда вслед за легким нажимом тянется узкая красная полоска крови, когда тело в иглах и зажимах раскрывается, подобно занавесу, и обнажается то, что никогда не видело света, когда, подобно охотнику в джунглях, ты идешь по следу и вдруг — в разрушенных тканях, опухолях, узлах и разрывах лицом к лицу сталкиваешься с могучим хищником — смертью — и вступаешь в борьбу, вооруженный лишь иглой, тонким лезвием и бесконечно уверенной рукой... Разве ему понять, что ты испытываешь, когда собранность достигла предельного, слепящего напряжения и вдруг в кровь больного врывается что-то загадочное, черное, какая-то величественная издевка — и нож словно тупеет, игла становится ломкой, а рука непослушной; когда невидимое, таинственное, пульсирующее — жизнь — неожиданно отхлынет от бессильных рук и распадается, увлекаемое призрачным, темным вихрем, который ни догнать, ни прогнать... когда лицо, которое только что еще жило, было каким-то «я», имело имя, превращается в безымянную, застывшую маску... какое яростное, какое бессмысленное и мятежное бессилие охватывает тебя... разве ему все это понять... да и что тут объяснишь?