Цетег отозвал его к ларарию.
— Почему опаздывает Красс? — спросил он.
— Большое несчастье. Весталка Лициния захвачена с рабом Красса в своей загородной вилле. Сенат в ужасе. Подозревают Красса, но он, вероятно, чист. Его не оказалось в вилле, хотя на ложе найдена мужская тога… А ведь рабы не носят тог, — схваченный невольник оказался немым, — у него отрезан язык…
— Говори, говори! — торопил его Цетег.
Но Катилина молчал. Очевидно, он знал больше и жалел, что сказал и так много…
— Ты очень любопытен, Публий! — усмехнулся Катилина и отошел от него.
«Конечно, он узнал подробности от весталки Фабии, своей любовницы, — думал Цетег, — а этот торгаш Красс не пожалел молодой жизни, лишь бы завладеть богатой виллой. Он хотел купить её за бесценок, но Лициния не соглашалась, и он стал ухаживать за ней, добиваясь ее расположения. Он соблазнил девушку, а затем, оставив ее с невольником (я уверен, что он повелел отрезать рабу язык, чтобы свидетель молчал), привел в дом эдила. А виллу он, конечно, получит — всё обдумано им, всё взвешено!»
Скоро все гости обсуждали страшное событие.
Многие были уверены, что не с невольником согрешила Лициния, а с Крассом. То же думал и Лукулл, сжимая кулаки: «Алчный, презренный торгаш погубил деву Весты ради наживы! О, боги, долго ли будете терпеть этот позор?»
VII
В седьмой день календ секстилия[1] в Риме эдиктом сената был объявлен общий траур: весталка Лициния потеряла девственность! С утра лавки были закрыты, все дела прекращены.
Толпы народа спешили к полю преступников, где должна была совершиться казнь: мужчины — в длинных темно-коричневых одеждах, женщины — в белых одеждах без вышивок и разноцветных полосок.
Катилина и Цетег, сопровождаемые рабами, шли среди толп возбужденного народа. Катилина был осведомлен о следствии, произведенном верховным жрецом (еще накануне все подробности этого дела были сообщены ему весталкой Фабией), и беседовал с Цетегом по-гречески:
— Лициния созналась… Она указала на Красса… Верховный жрец был у него, но Марк, очевидно, сумел оправдаться, — поэтому раба заковали в цепи, перестали кормить и поить…
— Марк не остановится ни перед чем, — шепнул Цетег, — бьюсь об заклад, что он подкупил верховного жреца!
— Пусть так, но жертвовать Лицинией ради виллы всё же… жестоко… Нельзя ли ее спасти?
Цетег засмеялся.
— Уж не влюблен ли ты в нее?
— Молчи, — побагровел Катилина, и глаза его налились кровью.
— Берегись, Люций, чтоб и тебя не постигла такая же участь… Разве не предупреждал тебя Сулла?
Катилина расхохотался.
— Я ненавижу эти варварские обычаи, — вымолвил он, задыхаясь, — патрицианские обычаи. Оскорбление богини? Ха-ха-ха! Да и есть ли еще боги и богини? Не выдумка ли это досужих жрецов? Если виновник известен и останется жить, а пострадает невинный…
Так беседуя, они миновали Виминал и дошли до Квиринала. За Коллинскими воротами простиралось campus sceleratus, или поле преступников. Обыкновенно пустынное, оно волновалось толпами народа: шумя, толкаясь и ругаясь, теснились ремесленники, вольноотпущенники, рабы, невольницы, пролетарии, женщины, дети, — все старались пробраться к каменной стене с огороженным местом.
Усердно работая локтями, Цетег и Катилина протиснулись к ограде прежде, чем печальное шествие подошло с противоположной стороны.
Впереди шел старый верховный жрец в широкой тоге, покрывавшей часть головы, и с жертвенной чащей в руке; за ним — осужденная, которую вели под руки, и позади — обвиненный раб под стражей; дальше выступали весталки, предшествуемые ликторами: старшая (virgo vestalis maxima) и пять младших (шестая была осуждена), — все в длинных траурных одеждах, с покрывалами па головах, а за ними следовали матроны, дочери нобилей и опять толпы народа.
Цетег, не отрываясь, смотрел на Лицинию: с виду ей было лет четырнадцать; на помертвевшем лице, искаженном ужасом, блуждали, обезумевшие глаза; казалось, она никого не видела… А Катилина поглядывал на юную Фабию: бледная, она шла в первом ряду, опустив глаза; и он заметил, как дрожали у нее веки и подергивались губы.
«Лицинию нужно спасти — я обещал Фабии, — думал он, — и для нее я готов совершить двенадцать подвигов Геркулеса… О, Фабия, Фабия!»
Дикий вопль разметал его мысли — в ограде, у каменной стены, секли «соблазнителя»: свистели прутья, брызгала кровь… Раб уже не кричал, он только выл в жуткой тишине, охватившей поле, а его секли без передышки, — обычай требовал засечь насмерть.