Робеспьер понял, что его и его группу в комитете окружают враги.
Итак, он терял власть в единственной инстанции, посредством которой рассчитывал пустить в действие свой страшный закон.
Создав грозное оружие, он вдруг увидел это оружие обращенным против себя.
Действительно, обвинение Билло в желании Неподкупного гильотинировать Конвент выглядело более чем странно; не менее странными казались едкие сарказмы по поводу прериальского закона в устах Колло д'Эрбуа, Вадье и Вулана. Уж кому бы, казалось, закон этот мог прийтись по душе более, нежели Колло, расстреливавшему жителей Лиона картечью? Кто мог радоваться ему искреннее мрачного Билло-Варенна, не знавшего пощады? И разве он не был на руку таким убежденным сторонникам террора, как Вадье или Вулан? И однако, именно эти люди оказались в авангарде недовольных. Впрочем, недовольство их было лицемерным. На самом деле новый декрет наполнил их души злобной радостью. Они нашли ахиллесову пяту Робеспьера. Теперь на его плечи можно будет взвалить вину за любую кровь, пролитую по любому поводу! И когда народ, уставший от казней, с недоумением обратит свой взор к правительству, ему будет даваться неизменно один и тот же ответ.
- Этого хотел Неподкупный!
И комитеты принялись за "работу". В то время как Сен-Жюст сражался с армиями интервентов, Кутон болел, а Робеспьер, убитый происшедшим, все реже появлялся на заседаниях Комитета общественного спасения, оба правительственных комитета принялись лихорадочно осуществлять "программу крови", задуманную с тем, чтобы свалить ненавистный триумвират.
Наступало царство "святой гильотины". Головы скатывались к подножию эшафота, точно спелые плоды. За сорок пять дней, начиная с 23 прериаля, Революционный трибунал вынес 1350 смертных приговоров - почти столько же, как за пятнадцать предшествующих месяцев. Вследствие ускоренного порядка судопроизводства приговоры следовали один за другим и тут же приводились в исполнение. Судьба человека завершалась со сказочной быстротой: в пять утра его арестовывали, в семь переводили в Консьержери, в девять сообщали обвинительный акт, в десять он сидел на скамье подсудимых, в два часа дня получал приговор и в четыре оказывался обезглавленным. На всю процедуру от ареста до казни - уходило менее полусуток!..
Правительственные комитеты ежедневно препровождали в Революционный трибунал десятки жертв, но некоторые дни оказывались особенно обильными: так, 3 термидора были изданы два постановления, отправившие на скамью подсудимых 348 человек. Очень часто к одному и тому же делу привлекали обвиняемых, которые даже не знали друг друга. Шпионы в тюрьмах, подслушав какие-нибудь неосторожные слова, составляли наобум списки мнимых заговорщиков, в которые заносили десятки, а то и сотни имен. На основании подобной системы обвинения трибунал осудил 73 "заговорщика" тюрьмы Бисетра и 156 "заговорщиков" Люксембургской тюрьмы. Но как ни быстро тюрьмы поставляли жертвы эшафоту, наполнялись они еще быстрее. К 23 прериаля в Париже был 7321 заключенный, полтора месяца спустя их стало 7800.
Кто же были эти тысячи новых арестантов и сотни новых жертв гильотины? Робеспьер, судорожно добиваясь проведения прериальского закона, имел в виду прежде всего устранить сравнительно небольшое число своих крупных врагов, членов Конвента, которых он определенно знал как участников антиправительственного заговора. Однако ни один из этих деятелей не был не только казнен, но даже арестован. Жестокий прериальский закон ударил не по тем, против кого он предназначался. Жертвами этого закона наряду с некоторым числом действительных спекулянтов, саботажников и "бывших" стали случайные, часто ни в чем не повинные люди: обыватели парижских предместий, уличные торговцы, недовольные своим положением бедняки. Посылая легионы подобных "заговорщиков" в руки палача, те, кто осуществлял эту операцию, умышленно перенесли место казни с площади Революции на площадь Трона. Ужасным процессиям приходилось следовать теперь через все Сент-Антуанское предместье, населенное рабочим людом. В течение многих часов дребезжали по мостовой страшные колесницы со смертниками, среди которых были старики, женщины, молодые девушки, почти дети...
Прошло время, когда парижане с интересом наблюдали подобные зрелища. Кровь вызывала отвращение. И Париж в ужасе отворачивался, внимая настойчивому голосу, не устававшему повторять: "Этого хотел Неподкупный!.."
В последние дни мессидора многие жители столицы, обитавшие в районе Елисейских полей, постоянно встречали худощавого, задумчивого человека с книгой под мышкой в сопровождении огромного ньюфаундленда. Прохожие без труда узнавали этого человека: то был знаменитый деятель революции, член Комитета общественного спасения Максимилиан Робеспьер, прозванный Неподкупным. Прекратив посещать комитет и Конвент, ныне он регулярно совершал эти тихие уединенные прогулки, не желая иных спутников, кроме своего любимого пса, которому верил гораздо больше, чем всем этим людям. Здесь он встречался с детьми. Многие из них хорошо знали в лицо "доброго дядю", угощавшего их конфетами и с интересом следившего за их играми. Зачастую, когда он гладил какую-нибудь русую головку, слезы наворачивались ему на глаза. Ведь во имя будущего вот этих малышей он отказался от собственной жизни, от самого себя, от таких же малышей, которые могли быть его детьми. Впрочем, разве все они и тысячи других - разве они не его дети, не дети революции?..
Отдыхая на скамейке парка, он иногда читал, но больше думал. Он старался осмыслить происшедшее. "Революция окоченела", - говорил Сен-Жюст. Неужели конец? Неужели все их мучения, все титанические труды прошедших лет пропали даром?..
Робеспьер крепко сжимает губы и вскакивает со скамейки.
Нет, больше ждать нельзя. Здание рушится на глазах. Попытка отойти в сторону и предоставить все течению себя не оправдала. Течение оказалось против триумвиров, и сила напора превзошла ожидания. Еще несколько дней и будет поздно. Быть может, поздно и сейчас. Но что из этого? Не погибать же сложа руки? Надо бороться до конца, каким бы конец ни был. Он зря пытался сделать что-то в комитете. Надо идти прямо в Конвент, к законодателям, к депутатам народа. Надо рассказать им все. Сколько раз сила его слова одерживала победу, сколько раз вызывала на овации даже со стороны "болота"! Большинство Собрания не осмелится стать на сторону злодеев. Если же Конвент примет и одобрит Неподкупного, он победит! Тогда горе заговорщикам: они будут уничтожены, их раздавят так же, как раздавили Эбера и Дантона. И тогда террор окончится и засверкает сияние правды...
Он все еще верил в несокрушимую силу слова. Именно словом он думал положить предел царству гильотины.
8. "БЛАГОДАРЮ ВАС, СУДАРЬ..."
8 термидора (26 июля) Робеспьер после долгого перерыва поднялся на трибуну Конвента. Он был спокоен и задумчив. Свою речь он начал следующими словами:
- Граждане, я предоставляю другим развертывать перед вами блестящие перспективы; я же хочу сообщить вам сведения об истинном положении дел. Я буду отстаивать ваш оскорбленный авторитет и насилуемую свободу. Я буду также защищать себя; ведь это не удивит вас, ибо крики угнетенной невинности не могут оскорбить вашего слуха.
Отметив, что французская революция впервые в истории основана на добродетели и правах человека, оратор напомнил о заговорах и мятежах, раздиравших страну с момента провозглашения республики. Он связал прошлое с настоящим, проведя единую нить от Бриссо и Дантона к сохранившемуся охвостью повергнутых фракций, чья тактика рассчитана на запугивание Конвента и распространение провокационных слухов среди честных патриотов. И главная особенность момента - стремление сосредоточить огонь на одном человеке, на нем, Робеспьере.
- Они называют меня тираном. Негодяи! Они хотели бы, чтобы я сошел в могилу, покрытый позором. Как жестоки их цели, как презренны средства! Может быть, нет ни одного арестованного, ни одного притесняемого гражданина, которому не сказали бы обо мне: "Вот виновник твоих несчастий; ты был бы свободен и счастлив, если бы он перестал существовать!" Как описать все клеветы, тайно возводимые и в Конвенте, и вне его с целью сделать меня предметом отвращения и недоверия? Ограничусь тем, что скажу: уже более шести недель, как невозможность делать добро принудила меня оставить Комитет общественного спасения; вот уже шесть недель, как моя диктатура прекратилась и я не имею никакого влияния на правительство. Больше ли стали уважать патриотизм? Быть может, ослабел фракционный дух? Сделалась ли родина счастливее?..