Выбрать главу

Димитров продолжал рассказывать о том, как в Перник для его ареста прибыла половина софийского гарнизона во главе с полковником. Зал притих, рассказ увлек своей живостью даже правых депутатов: никто другой, кроме неистового Димитрова, не мог вызвать среди военных такого переполоха. Что верно, то верно! И они, посмеиваясь в усы и бороды, поглядывали на военного министра во фраке.

— Этот полковник, — продолжал Димитров, — на моих глазах немедленно развернул воинскую часть… и приказал ей окопаться и приготовиться к сражению… Я, депутат, был окружен солдатами!.. В комнату железнодорожников вошел командир батальона с десятью — двадцатью солдатами с обнаженными штыками и… цинично приказал солдатам: «После того, как я скажу вам: раз, два, три и они не пойдут, — это касалось меня и моей жены, которая случайно ехала со мной, — подгоняйте их штыками».

Звон колокола опять заполнил зал. Момчилов решил на этот раз быть твердым. Он поднял голову, расправил плечи и протянул к Димитрову массивную длань.

— Господин Димитров! Я предупредил вас, чтобы вы кончали… Лишаю вас слова и предоставляю его господину Джидрову.

В левой половине зала возник, все нарастая, крик:

— Э-э-э-эй!

Момчилов снова обратился к Димитрову:

— Прошу вас, кончайте!

Не обращая внимания на крики из зала и мольбы Момчилова, Димитров говорил о развале работы шахт в результате невнимания правительства к нуждам рабочих и о предательской роли «широких» социалистов.

— И вы ответите не перед этим обанкротившимся парламентом, — крикнул Димитров, наклоняясь с трибуны в зал, — который заслуживает того, чтобы…

Момчилов поспешно нажал на кнопку звонка, и удары колокола поглотили дальнейшие слова Димитрова.

А Димитров, не обращая внимания на старика, продолжал:

— …Вы ответите перед судом болгарского народа вне парламента!

Министр правосудия Джидров, крепенький, полный сил, подскочил в своем кресле.

— Как бы не так! — заорал он. — А ты не хочешь, чтобы я потребовал от тебя ответа за эти угрозы? — Он захлебнулся.

Момчилов обеими руками заколотил по звонку, превратившись из председателя Народного собрания в напуганного, теряющего силы старца.

Джидров вскочил со своего места и, наконец набравшись сил, крикнул Димитрову:

— Ты..»— но голос его опять сорвался, он захрипел, задохнулся и умолк, уставившись на Димитрова вылезающими из орбит глазами.

Димитров протянул руку в его сторону.

— Вы разоблаченный предатель болгарского народа! — крикнул он.

Джидров набрал в легкие воздуха и тонко, визгливо, вдруг почему-то переходя на «вы», прокричал:

— Вы лжете!..

Да, многое открывают стенограммы заседаний Народного собрания! И невольно приходит мысль, что тогда, в парламентских схватках постепенно складывался Димитров — полемист, Димитров — беспощадный разоблачитель, каким он предстал перед всем миром через тринадцать лет на знаменитом Лейпцигском процессе…

Вечером Георгий рассказывал Любе о том, что было в Народном собрании.

— Под конец я задал им жару. — Георгий растрепал свои волосы, сбросив их на лоб, и сделал большие глаза. — Вот какой я там был, — сказал он и, расхохотавшись, повалился на диван.

— Наполовину я люблю тебя за то, — сказала Люба, — что ты — неистовый Димитров, как они тебя зовут, можешь быть совсем простым, веселым, как мальчишка…

Георгий перестал смеяться. Он уселся на кушетке, тяжело вздохнул и уперся подбородком в кулак.

— Я люблю жизнь такой, как она есть, — сказал он серьезно и поправил волосы, — со всеми ее сложностями, опасностями, борьбой. Но иногда мне становится бесконечно тяжело: столько слез и горя у одних и лицемерия, бесчестья и жадности у других. Тогда мне трудно быть веселым, тогда я хочу драться и ненавидеть. Драться с ними до конца, до последнего вздоха.

XXX

Наступила весна. Под безлистыми еще деревьями городских парков запахло сырой землей. В улицы врывался ветер с гор, пропитанный свежестью сосновых лесов и теплом нагретых весенним солнцем скал. Много весен пережил Георгий. В ранней молодости весна несла тревогу — усиливалось заболевание шейных желез, иссякали силы, забродивший терпкий воздух валил с ног. Много лет спустя стараниями Любы болезнь удалось задушить, с весной приходила затаенная радость, обострялось ощущение физической силы, неодолимости и бесконечности трудной, объятой горечью частых разлук и тревог и все-таки счастливой любви.

Весна девятнадцатого года была особенной: она наполняла все вокруг незримым и волнующим, как аромат болгарских роз, дыханием растущей силы и близящейся народной свободы. Это чувство было так сильно и так необыкновенно, что Георгий, поглощенный своим делом — парламентскими схватками, работой над газетными статьями или речами, партийными диспутами, — все время, иной раз даже не сознавая того, ждал чего-то неизбежного, грозного и радостного. Многие месяцы он продолжал неотступно думать о русской революции и Ленине — потому, может быть, и возникало ощущение чего-то ждущего их впереди, чего-то важного и нужного им всем, и весна полнилась и светом, и волнением, и тревогой радостных предчувствий.