Габриэль Гарсиа Маркес
Тризна безумия
(рассказы)
ТУВАЛКАИН, ЗВЕЗДУ КУЮЩИЙ
Он замер и почувствовал, что тот, другой, тоже остановился. Теперь уж не было никаких сомнений. По утрам ему зачастую приходилось противиться неистовому стремлению попасть в этот хмурый, тонущий в свинцовых тучах мир, куда его влекла безудержная сила собственного я. Однако он научился ей противиться. Он был достаточно бесстрашен для того, чтобы не утратить ясность своего ума и зажать в кулаке свою волю, так и норовившую утечь меж пальцев; в его памяти стремительно проносились впечатления утраченного времени, между тем как зимний дождь с тупым упрямством тщился сокрыть под водою пустынные окрестности. Он сам уже стоял под этим дождем и был недвижим, как статуя. Хотя у него вовсю слипались глаза, он стойко боролся со сном, стараясь не смежать веки, в то время как его собственный рассудок творил сладкую горечь образов, коими был исполнен его мир. Он не желал уходить. Его язык еще помнил прохладный и горьковатый привкус соли и мха. Он был убежден: несмотря на то, что противление обрекает его на муки, игра стоит свеч. Его мужество, воля — не желали смиряться. Но сам он где-то в глубине души все-таки понимал, что дальнейшая борьба, пожалуй, лишена смысла. Теперь было уже ни к чему суматошно обороняться, как и ни к чему обреченному на смерть зверю показывать клыки призракам своих страхов. Ни к чему теперь было пытаться ползти, влача за собой истерзанные кишки и отпугивая рычанием вороньё, привлеченное запахом крови. Он вознамерился возвратиться в неприступную твердыню своего детства. Предпринял попытку создать дорожку из цветов на границе минувшего и настоящего. Но эти порывы были бессмысленны, как были лишены смысла те ошметки плоти, пошедшие на пропитание червей лишь для того, дабы ощутить у себя на языке теплый и влажный вкус молока матери, которого ему так и не довелось отведать. Вот так-то. Ну а теперь этот пресловутый мир возник перед его глазами. Ему удалось, в конце концов, сотворить настоящее, во всей его подлинности. Благодаря непоколебимой силе воли он возобладал над смертью. Но, тем не менее, сейчас, невзирая на беснующийся в нем протест, он уже был готов выкинуть белый флаг. Нестерпимая жажда — вот что вынуждало его приникать языком к известке на стенах; извечная, иссушающая всю глотку по утрам — во времена его подозрительного прошлого. Но теперь, когда утро лишь готовилось настать, ему было необходимо встретить лицом ту беспощадную истину, что покуда пребывала у него за спиной. Как же это мучительно — сознавать, что в первую очередь следует самому измениться и собственными руками сокрушить хребет своему бунтарству. Тот, кто пребывал у него внутри, находился в смятении. Зато сам он был непоколебим; он буквально врос в тот участок земли, где ему предстояло узнать о том, что тот, другой, возвратился. Всем позвоночным столбом он чувствовал, как его пронизает мертвенно-тяжелый взор, пробивающий ему затылок свинцовой дланью и заставляющий лавировать, замерев на одном месте. Да, вот он — другой. Он терпеливо выжидает, когда вновь сможет устремиться в погоню за ним по утопающим в дожде улицам. Но в этот миг он просто не мог сойти с места... Я обязан оставаться здесь. Застыть — на целых семь столетий. О, как бы это было чудесно — обратиться в соляной столп, подобно некой библейской жене, и при этим даже не оглянуться назад. Если я слегка поверну свою голову, то немедленно столкнусь взглядом с этим, другим. А что, если это именно он преследовал меня всю череду последних смятенных лет?
Только что, задержав дыхание, он пронзительно ощутил, как тот, другой, переводит дух. А ведь прежде он его даже не замечал... Может ли быть, что, когда он впервые отметил появление другого, тот уже преследовал его целых три года? Исключено. Во всяком случае, сейчас, окруженный со всех сторон терзающим меня безмолвием, и с нервами, натянутыми, как канаты, я ощущаю еле слышный, размеренный звук — как будто бы кто-то дышит, находясь на расстоянии. И кто угодно признал бы, что у него — ровное дыхание. Ничто не нарушало привычного хода вещей, кроме этого недужно- медлительного звука. Но что, если тот, другой — всего-навсего твой приятель, человек из плоти и крови, вздумавший посмеяться над тобой? О нет... Он — другой! Осознание этого обрушивается на меня обжигающий волной, ударяющей в затылок. Неужели можно с чем-нибудь спутать этот запах алкоголя и наркотиков? Так способна смердеть лишь моя тень, моя ожившая тень.
Ужас металлическими зубами терзал его позвонки, и он знал, что смерть близка. Озноб охватил кончики пальцев на ногах и начал постепенно, уподобляясь парам эфира, расползаться по всему телу, по икрам, бедрам — его бедрам! — а то, что некогда являлось его ногами, обратилось в камень. Ноги стали походить на цемент ные колонны или на пару свинцовых деревьев. Уже выше, в области живота, озноб обрел не стерпимую остроту и вгрызался в тело, как будто челюсть, вцепившаяся мертвой хваткой. Он был уже почти мертв, его сердце едва не разры валось на части. Трепещущая рука тщетно ис кала, за что бы ухватиться. Теперь уже было поздно. Рука, стремящаяся добраться до горького нёба смерти, заплутала в бездне, не ведающей пределов. В голове клубился рой разрозненных мыслей. Теперь уже ничто не могло предотвратить неизбежного падения. Словно бы костлявая ледяная длань безжалостно увлекала его в пропасть. Он ощущал, что низвергается в иное время, невероятно далекое и позабытое. И в этом низвержении он созерцал вереницу проносящихся перед ним столетий — во всем их пронзительном правдоподобии, во всем обмане бессонных ночей. По сути, он низвергался в бездну — на целых четыреста лет вниз. Да... Это было сродни помрачению рассудка. Опять помрачение рассудка... Что бы это могло означать? Я не знаю. Я уже не помню. Они безмолвствуют и больше ни о чем меня не спрашивают. Теперь они избегают общения со мной. Так почему бы им совсем не оставить меня наедине со смертью, ведь она открылась мне еще двенадцать лет тому назад. В ту пору я возвратился домой, жестоко истерзанный лихорадкой и согретый ледяным дыханием сотворенного мною мира моих кошмаров. Твоих? О, да... Я жил в полной безмятежности, словно у самого Христа за пазухой. Эй, вы, давайте потише! Он может проснуться! А ты действительно убежден, что разгадка всего содержится не в голубых глазах, дарующих печаль и буквально разрывающих на части? Оставьте нас здесь в одиночестве, мы прикончим эту плоть, а смерть в свою очередь поглотит нас. Завтра я буду метаться по улицам еще более призрачный, нежели сомнамбула. Снедаемый животным инстинктом, я осушу по глоточкам бокал утра и тогда уж наверняка смогу ощутить себя божественно-одиноким под этими горькими небесами кокаина. Но нет! Пространство и время! Кто вообще осмелился произнести здесь эти слова? Не из-за этих ли проклятых слов весь мой ужас? Нет, нет, их просто не существует. Пространство и время! Время и простран ство... Что ж, пусть так и будет; так мне более по душе — вверх тормашками! Каких же это демонов вы тщитесь отыскать? Ничего вы не отыщете! И помрачение рассудка уже давно сгинуло, а потому самое время в постель. Вот, бедолага... Так измучился, что пошел спать. Помрачение рассудка. В своих сновидениях ты голубыми глазами узришь зарю. Замри же! Что у тебя случилось с левой щекой? Прошу меня извинить, сеньорита, но я не взял спичек. Будьте любезны, еще одну сигарету. Благодарю вас. Кстати, вы часом не та ли дама, что с лестницы? Пожалуй, нет. Но я наверняка вас где-то уже встречал. Может статься... Вот портрет твоего усопшего отца. Не стоит вам спрашивать меня о моем отце, ведь он сейчас пребывает в ином мире. Я помню, что он был высок и худощав, и левая щека у него постоянно подергивалась. У него были такие большие глаза. Взгляните же, вот его портрет, прямо напротив стены. Да, да, это несомненно он. Взгляните, возможно, на снимке левая щека тоже подергивается. Горемычный старик! Сейчас, оказавшись в ледяном мраке, он превратился в пищу для червей и громыхает своими костями, забавляя смерть. Пусть себе покоится с миром, в его теле — четырнадцать гвоздей! Он умер подобно Христу, будучи распят на кресте, и лишь одна ночь оплакивала его бренную плоть. Ныне же он спит, как будто бы находясь в вечном обмороке. Они совсем как братья и страшатся того, что голубые глаза могут ослепнуть. И теперь, погребенные, вперяются взорами в небеса. Но я совсем позабыл, что даже не знаю, с кем именно беседую. Так вы не та дама с лестницы? Время и пространство. Вам знакома эта песня? Зачем же так говорить? Пространство и время... Так мне более по душе — вверх тормашками!