Все продолжалось подобным образом до того самого дня, когда мы отыскали его неподвижно лежащим на траве в затворенной конюшне, со следом подковы на лбу. Мы встряхнули его как следует, держа за плечи, и он произнес: «Я тут лежу, потому что меня лягнула лошадь». Но, устрашившись его застывших и мертвенных глаз и исполненного зеленой пены рта, мы даже не обратили внимание на то, что он сказал. Он всю ночь стенал, задыхаясь от жара, и в бреду непрестанно упоминал о некоем гребне, который он потерял в траве. Вот что происходило в первый день. А поутру от открыл свои глаза и запросил пить; ему принесли воды, и он с жадностью осушил целую кружку и потом два раза просил принести еще. На вопрос о том, как он себя чувствует, Набо отвечал: «Так, словно меня лошадь лягнула». Его бред продолжался весь день и всю ночь. А потом все кончилось; он сел в постели, указал пальцем на потолок и объяснил, что ему мешали спать скачущие там кони. Температура быстро спала, его речь вновь обрела связность, и он болтал без перерыва, покуда ему не заткнули рта платком. Но даже сквозь платок он пытался петь и что-то нашептывать лошади, которая, как ему это представлялось, непрестанно дышала ему в ухо, словно бы к чему-то принюхиваясь. Когда платок извлекли у него изо рта, чтобы Набо сумел принять пищу, он отворотился к стене и немедленно заснул. И тогда все открылось. Проснуться Набо было суждено уже не в кровати. Пробудившись, он обнаружил себя привязанным с столбу в самом центре комнаты. И так, будучи привязанным, принялся петь.
Узнав наконец беседующего с ним человека, Набо произнес: «Я уже встречал вас прежде». — «Меня можно было каждую субботу увидеть на площади», — «Да, точно, на площади. Но мне тогда казалось, что вы даже не замечаете меня», — «А я и на самом деле не замечал. Но, прекратив выступать на площади, я ощутил, что по субботам мне не достает чих-то взглядов». Набо тяжело вздохнул: «Жаль, что вы так и не вернулись, а я приходил на площадь еще три или четыре раза».Человек, продолжая похлопывать себя по коленкам и, похоже, не намереваясь уходить, сказал: «К сожалению, я уже не мог там появляться, хотя, пожалуй, это было единственное стоящее занятие в моей жизни». Набо попытался встать и тряхнул головой, что бы лучше постигнуть смысл слов, но к своему собственному удивлению вновь забылся сном. После того, как его лягнула лошадь, такое творилось с ним постоянно. А где-то поблизости все время слышался навязчивый голос: «Мы ожидаем тебя, Набо. Ну сколько же еще ты собираешься спать?! Ведь так ты проспишь буквально всё на свете!»
Через четыре недели после первого отсутствия негра в оркестре, Набо собрался расчесать хвост одной из лошадей. Прежде ему никогда еще не доводилось расчесывать лошадям хвосты; он лишь скреб им бока, распевая свои песенки. Но в среду он оказался на базаре и, заметив превосходный гребень, сказал себе: «Он как раз годится для того, чтобы расчесывать лошадям хвосты». И вот тогда-то, десять или даже пятнадцать лет тому назад, лошадь лягнула его копытом, навсегда превратив в дурачка. Помнится, кто-то сказал: «Уж лучше бы он помер, чем остался таким навсегда, утратив разум и какое-либо будущее». Набо заперли в комнате, и туда больше никто не заходил. Всем было прекрасно известно, что он пребывает там; любопытно, что мы ни разу не слышали, чтобы девочка хоть однажды заводила граммофон. Но мы и не старались разузнать побольше. Поняв, что удар копыта помрачил его бедный разум, который уже никогда не сумеет вырваться за пределы круга, очерченного роковой подковой, мы просто-напросто заперли Набо, как запирают лошадь. Мы заточили его в четырех стенах, безмолвно решив, что он будет вынужден умереть от тоски одиночества; умертвить же его каким-либо иным способом у нас не достало духу. С тех пор минуло уже четырнадцать лет, и однажды дети, которые уже успели вырасти, заявили, что желают взглянуть на его лицо. И тогда мы отворили дверь.
Набо вновь посмотрел на человека. «А меня лошадь лягнула», — произнес он. Человек ответил: «Да ты уже сто лет твердишь все одно и то же. А мы, кстати говоря, уже просто заждались тебя в хоре». Набо опять затряс головой и упал лбом в траву, напрягая все силы, чтобы воскресить в памяти хоть какую-то малость. «Я как раз расчесывал лошади хвост, когда это и произошло», — проговорил он после паузы. Человек согласился с ним и добавил: «Дело в том, что мы сгораем от желания увидеть тебя в хоре». — «Выходит, что я зря тогда купил тот гребень», — решил Набо. «Полагаю, что твой жребий все равно неминуемо настиг бы тебя, — сказал человек — Мы подумали, что ты заметишь гребень и наверняка захочешь расчесать лошадям хвосты». Но Набо не согласился: «Да ведь мне никогда не приходилось стоять позади лошади», — «Тем не менее, ты встал, — сказал человек с прежней безмятежностью. — И лошадь тебя лягнула. Мы не могли придумать иного способа». Этот нелепый и беспощадный разговор нескончаемо тянулся между ними, покуда кто-то в доме не сказал: «Эту дверь никто не отворял целых пятнадцать лет». А та самая девочка за все прошедшие годы не выросла ни сколько. Теперь ей было уже за тридцать, и сеточка безрадостных морщин затронула ее веки; а она по-прежнему сидела, не меняя своей позы и уставившись в стену — такой мы застали ее, когда отворили дверь. Она повернула свое лицо, словно бы к чему-то принюхиваясь, но мы тот час вновь заперли комнату, придя к выводу: «Набо спокойно лежит, и не следует его беспокоить. Он абсолютно недвижим. Придет день, и он умрет, а мы узнаем об этом по запаху». Кто-то еще добавил: «А также и по еде. Ведь он дочиста съедает все, что ему ни приготовят». И все пребывало в неизменности, только девочка взирала не на стену, а на дверь, из-за которой в комнату проникали через замочную скважину дразнящие запахи. Она просидела в полной неподвижности до самого рассвета, а на рассвете неожиданно раздался давно позабытый металлический скрежет, производимый граммофоном в процессе его заводки. Мы поднялись и зажгли лампу, слушая первые такты печальной мелодии, бывшей в моде целую вечность назад. Пружина продолжала скрежетать, и этот скрежет становился с каждым мигом все резче и резче, покуда не послышался сухой треск. Оказавшись в комнате — а мелодия все звучала и звучала, — мы обнаружили девочку, у которой в руках была заводная ручка, отвалившаяся от музыкального ящика. Все замерли. Девочка тоже не двигалась, безучастная, оцепеневшая и уставившаяся в одну точку, держала заводную ручку, прижимаемую ею к своему виску. Мы постояли в полном безмолвии какое-то время, а потом разбрелись по своим комнатам, пытаясь вспомнить, могла ли девочка когда-либо самостоятельно завести граммофон. Не думаю, что кто-то из нас был в состоянии уснуть в эту ночь, потому что мы размышляли о происшедшем и вслушивались в незатейливый мотив пластинки, продолжавшей звучать и побуждаемой к этому сорванной пружиной.