Выбрать главу

А на следующий день после того, как дверь вновь была заперта, изнутри послышались настойчивые удары. Мы все замерли. Никто не нарушил возникшего безмолвия даже тогда, когда раздался жуткий треск двери, сокрушаемой под напором непомерной силы. Изнутри явственно доносилось хриплое дыхание загнанного зверя. И вот проржавевшие петли не выдержали и со скрежетом обратились во прах, а на пороге возник Набо, упрямо тряся головой. «Я ни за что на свете не пойду в хор, покуда не отыщу своего гребня!» — заявил он. Он принялся разрывать траву, вырывая ее прямо с корнями, и руки его беспорядочно сновали по земле. И тогда человек сказал ему: «Что же, если тебе не достает лишь твоего гребня, ступай и отыщи его!» Он наклонил свою голову и с явным раздражением проговорил, возложив локти на едва держащуюся перегородку: «Ступай же, Набо. Я постараюсь, чтобы тебя никто не задержал».

И вот дверь была окончательно сокрушена и огромный негр с так и не зажившей раной на лбу (вопреки тому, что миновало уже целых пятнадцать лет!) вырвался из своей темницы и понесся, сметая все на своем пути — вещи, мебель, прочее — и размахивая в воздухе чудовищными кулаками (причем на его руках все еще трепетала веревка, оставшаяся с той самой поры, когда он был чернокожим мальчуганом, ходившим за лошадьми); одним ударом могучего плеча он выбил дверь и припустил со страшным воплем по коридору и, прежде чем оказался во дворе, пролетел мимо девочки, которая со вчерашнего дня так и застыла, сидя с заводной ручкой от граммофона в руках (она проследила взглядом за черной, сорвавшееся с цепи стихией, и словно что-то припомнила, — может быть, какое-то слово), а Набо тем временем оказался уже во дворе (задев на бегу висевшее в комнате зеркало и даже не обратив внимания ни на зеркало, ни на девочку) и узрел солнце, которое мгновенно обратило его в незрячего (а в доме все еще слышался звон разнесенных им вдребезги стекол); и тогда он побежал наугад, уподобляясь обезумевшей лошади, и старался чутьем отыскать давно не существующую дверь конюшни, напрочь выпавшую за пятнадцать лет из его памяти, но все-таки сохранившуюся в его подсознании (с того давнишнего дня, когда он старался расчесать лошади хвост и удар копыта на всю жизнь превратил его в слабоумного), и вот он выбежал на задний двор, оставляя за спиной крушение, катастрофу, хаос, — как бык, ослепленный сиянием прожекторов (а конюшня так и не была еще им обнаружена), и стал разрывать землю с дикой свирепостью, словно бы неистово желая докопаться до сводящего его с ума запаха кобылы и добраться, в конце концов, до вожделенных дверей конюшни (сейчас он уже был более могуч, нежели его собственная темная сила) и вышибить их, и навзничь упасть вовнутрь, лицом вниз, — возможно в последнем порыве, но до сих пор движимый той животной яростью, той звериной жестокостью, мгновение тому назад заслонившей от него весь мир и воспрепятствовавшей ему обратить внимание на девочку, ту самую девочку, которая увидела, как он стремглав проносится мимо, и вспомнила (оцепенелая, безвольная, подняв заводную ручку от граммофона), она вспомнила единст венное слово, которое научилась произносить за всю свою жизнь, и это слово она дважды выкрикнула сейчас из своей комнаты: «Набо! Набо!»

ОДИН ДЕНЬ ИЗ МНОГИХ

Пришел понедельник, оказавшийся теплым и недождливым. Имевший обыкновение подниматься спозаранку, Аурелио Эсковар, зубной врач без лицензии, отворил двери своего кабинета в шесть часов утра. Он вытащил из стеклянного шкафчика гипсовую форму с искусственной челюстью и принялся раскладывать на столе свои инструменты, размещая их от самых крупных вплоть до самых небольших, словно на выставочном стенде. Доктор был облачен в рубашку без воротничка, застегнутую лишь на одну позолоченную пуговку сверху, и брюки с эластичными подтяжками. Он был худощав и держался прямо; его отсутствующий взгляд был обычно обращен в себя, как это случается с глухими.

Закончив с инструментами, он подкатил бормашину вплотную к вращающемуся креслу и стал трудиться над шлифовкой челюсти. Он работал, не покладая рук и то и дело нажимая на педаль бормашины, причем даже в том случае, если и не пользовался бором совсем. Его лицо по-прежнему оставалось безучастным, словно бы доктора ничуть не заботило то, над чем он так упорно трудится.

В восемь часов доктор устроил себе перерыв, взглянул сквозь окно на небо и заметил двух погруженных в глубокое раздумье грифов, подсушивающих свои перья на крыше соседнего дома. Доктор снова вернулся к работе, размышляя о том, что еще до обеда неминуемо хлынет дождь. Его отвлек ломающийся голос сына, которому уже исполнилось одиннадцать лет: