Ему по душе рассказывать о себе. Зато у тех, кто ему внимает, вполне может сложиться впечатление, что он говорит с большой неохотой, с какой-то даже вызывающей безучастностью.
Но о чем бы он не повествовал, он никогда не сообщает о том, кто же это так рассек своим клинком его лицо. Возможно, он опасается таким образом расстроить порядок повествования. И потому через одинаковые, или почти одинаковые, промежутки времени в его рассказе возникают некие пустоты, сумрачные провалы наподобие тех, что оставили по себе память на его лице, лишенном всяких эмоций. Лишь однажды он небрежно обронил, что его жизнь буквально раскололась надвое в некую праздничную ночь. «Вот в ту самую ночь все, собственно, и произошло», — говорит он, а в памяти его слушателей, как правило, воскрешается чудовищный ад Канаймы: «В ту ночь стальные мачете вспыхнули в кромешном мраке Вичаде».
Возясь с осколками голоса, оставляемыми повествователем прямо на столе, я сделал попытку реконструировать тот давнишний крик, пронзительный и недолгий. По всей видимости, человек устремился в самую гущу схватки, и тут чей-то мачете вспыхнул, как молния, и навеки рассек его смех; а лицо так и застыло в невозмутимой серьезности — все изборожденное шрамами, таящими ядовитую усмешку. Что же касается прочего, то некогда происходившее ничем не отличалось от заурядных потасовок на деревенских пирушках.
Я сказал ему:
— Слушай, старина, давай-ка я напишу о тебе в колонке «Жирафа»[3].
Он крепко задумался, а потом поинтересовался:
— И во сколько же это мне станет?
Мы улыбнулись. Все, за исключением него, словно бы пытающегося сохранить неподвижность своего лица; он стоял, равнодушный и безучастный, и старался сдерживать то, что клокотало в его крови и что следовало непременно остановить, дабы оно не смогло вырваться наружу. Он страшился того, что мускулатура его лица как-то особенно сократится и сказанное им неверно истолкуют.
При желании во всем этом можно отыскать даже что-то смешное. Но, должен признаться, впервые мне нет до этого никакого дела, ибо я убежден, что существует по крайней мере один человек, который прочтет написанное мною, не выказав и тени улыбки.
ТОТ, У КОГО СВОЯ ЛАВКА
Несколько дней тому назад один из моих коллег по перу поведал мне, что в городе можно без труда отыскать целую массу материала, представляющего интерес для пишущей братии. Если его послушать, то куда только ни кинь взгляд — повсюду тебя ожидают готовые сюжеты, позволяющие написать пьесу. Так, он изложил мне историю некой женщины, ежедневно взгромождающей на плиту для кипячения с полдесятка среднего размера камней. Цель, которую она преследует, заключается в том, чтобы не дать своим соседям заподозрить, что случаются такие дни, когда ей и в кастрюлю-то положить нечего. По словам осведомленных людей, эта симулянтка до такой степени вжилась в роль, что буквально одержима ею, вследствие чего на протяжении нескольких последних лет употребляет в пищу только свое безудержное воображение. Есть свидетельства, что эта женщина отвергает все, что хоть как-то может сойти за питательные вещества. Более того, дважды в день она появляется во дворе своего дома, присаживается к столу и на глазах у соседей с аппетитом похлебывает здоровенной ложкой свой суп из камней, начисто лишенный всякого вкуса. Если только допустить, что в рассказах подобного рода присутствует хотя бы малая доля истины, то придется признать, что эта женщина обрела благословение свыше и сыта лишь Духом Святым, предоставляющим ей прекрасную возможность пропагандировать несказанную питательную ценность камней, прошедших кипячение.
Пришлось мне услышать и о презанятных субъектах, среди которых моим вниманием более всего завладел увиденный мною лично бесфамильный человечек, которого повсеместно прозывали доном Тересфоро и который уже шестнадцать лет кряду является хозяином одного магазинчика, в котором кроме покрытых пылью прилавков и пустых полок совсем ничего нет. Получается, что вышеозначенный дон Тересфоро добрую половину своей жизни заправляет магазином, где ровным счетом ничегошеньки не продается.
Я специально навестил сегодня дона Тересфоро и застал его восседающим на ветхом кожаном табурете, помещавшемся в дверном проеме и прислоненном прямо к косяку. С головой, клонящейся к груди, он через силу, еле-еле шевелил своей шляпой, отгоняя наседающих на него мух, вне всякого сомнения пытавшихся нарушить немощное и дремотное течение его времени и, несмотря на это, представлявших собою его единственную клиентуру.