Выбрать главу

А в минувшее воскресенье дела обстояли куда хуже, — я был вынужден промучиться целых два часа до тех пор, покуда она не принялась за свои молитвы. Что-то ее все время беспокоило, похоже, она почувствовала, что ее уединение нарушено. Держа розы в руках, она сделала по комнате несколько кругов, прежде чем возложила цветы на алтарь. Потом она удалилась в коридор, который вел в глубину дома, и наведалась по пути в соседнюю комнату; я пришел к выводу, что она разыскивает свою лампу. Когда она шла обратно по коридору, я увидел ее сквозь дверной проем — на ней были темная жакетка и розовые чулки; на долю секунды она показалась мне похожей на ту девочку из прошлого, которая сорок лет тому назад склонилась над моей кроваткой, стоявшей тогда в этой самой комнате, и произнесла: «Эти медяки в твоих глазницах выглядят как настоящие глаза, круглые и бездушные». И мне вдруг показалось, что сгинула целая череда лет, отделяющих нас от того достопамятного вечера, когда женщины провели ее в комнату и, указав на мой труп, велели: «Теперь поплачь. Ведь он был тебе почти как брат». И она, заплакав, как ей сказали, отвернулась к стене, а ее платье было насквозь промокшим от дождя.

Уже три или даже четыре воскресенья кряду я пытаюсь подобраться к цветам, но она ни на одно мгновение не утрачивает своей бдительности, защищая розы с такой ревностностью, каковая никогда не наблюдалась за нею в течение тех двадцати лет, что она живет в этом доме. В минувшее воскресенье, когда она удалилась на поиски своей лампы, мне все-таки удалось набрать букетик из ее отборных роз. Я был готов уже праздновать победу, намереваясь отнести цветы к своему стулу, как вдруг со стороны коридора послышались шаги, и мне пришлось бросить розы обратно на алтарь. И тотчас же она возникла в проеме двери, неся лампу, высоко поднятую над головой.

На ней были темная жакетка и розовые чулки, а лицо озарено печатью прозрения. Ничто в ней уже не могло напомнить ту женщину, которая в продолжение целых двадцати лет неуклонно взращивает розы в своем садике; предо мною замерла девочка, которую далеким августовским вечером увели, чтобы она смогла переодеться в сухое, и которая возвратилась погрузневшей и состарившейся лишь сорок лет спустя, держа в своих руках лампу.

Окаменевшая корка грязи, которая налипла на подошвы моих башмаков в тот давнишний вечер, так и не облетела, несмотря на то, что они в течение двадцати лет сохли рядышком с очагом, где некогда играл огонь. Как-то раз я попытался их отыскать, — это случилось вскоре после исчезновения хлеба и пучочка алоэ, хранивших порог; тогда еще вывезли мебель и затворили все двери. Из мебели в доме остался забытым лишь один стул, тот, что находится в углу и прилежно служит мне все эти годы. А башмаки поставили на просушку и при отъезде из дома забыли. Зато о них вспомнил я.

Она воротилась обратно много лет спустя. Миновало уже столько времени, что аромат мускуса в комнатах полностью смешался с запахом пыли и неназойливого дурмана, испускаемого обратившимися во прах насекомыми. Все эти годы я обитал в доме, затаившись в углу, и терпеливо ждал. Я внимал еле уловимому шороху разрушающихся деревьев и был способен ощутить любые перемены в воздухе, давно уже застоявшемся в глухо затворенных спальнях. Когда она добралась до дома, то обнаружила его почти развалившимся. Она так и замерла в дверях, держа на весу свой чемоданчик.

На ней были зеленая шляпка и хлопковая жакетка, которой она с тех пор оставалась верна. Она выглядела еще как девочка и даже не начинала полнеть; ее щиколотки под чулками, конечно же, не были такими чудовищно распухшими, как ныне. Я был весь в пыли и паутине, встречая ее; когда она открыла дверь, где-то в комнате внезапно умолк сверчок, трещавший не переставая два десятка канувших в небытие лет. Однако, невзирая ни на что, невзирая на всю эту пыль и паутину, невзирая на неожиданный испуг сверчка и уже иной возраст той, что стояла в дверях, я не мог не узнать в ней ту самую девочку, что давнишним августовским вечером отправилась со мной разорять птичьи гнезда, лепившиеся под крышей конюшни. Она замерла у дверей, в зеленой шляпке и с чемоданчиком в руках, и весь вид ее говорил о том, что она готова завопить что есть сил, завопить так, как уже ей случалось вопить в тот день, когда меня обнаружили лежащим без движения в куче разбросанного сена, все еще судорожно вцепившегося в перекладину лестницы, не выдержавшей моего веса. Когда она стала открывать дверь, заскрипели петли и пыль крупными хлопьями посыпалась с потолка, словно кто-то громыхал по крыше молотком, — она застыла в нерешительности, озаряемая светом, падавшим из открытого проема, и, словно будя спящего, тихо позвала: «Малыш... малыш!» А я, сидя на стуле и вытянув ноги, окаменел.