Джоэль Кармайкл
ТРОЦКИЙ
Глава первая
В ДЕТСКОЙ
Евреев помещиков в России было не так уж много; Давид Бронштейн был одним из них.
Весной 1879 года Бронштейн вместе с женой и маленькими детьми — Александром и Лизой — обосновался в своем недавно купленном имении Яновка. Той же осенью, 26 октября, у него родился еще один сын. Родители назвали его Лейб, по-русски — Лев. Позже, на других языках, его называли еще Лео или Леон.
Давид Бронштейн был человеком неграмотным; читать он научился только в старости, — очень хотел прочесть, что написал его знаменитый сын. Но сил и энергии ему было не занимать, — не зря ему удалось заполучить невесту из еврейской городской семьи, хоть городские были весьма невысокого мнения о евреях-земледельцах. Однажды впрягшись в повседневную рутину мелкопоместного хозяйства, молодая жена Давида Бронштейна так навсегда и осталась в принятой на себя роли. Сорок пять лет, не зная передышки, она трудилась бок о бок со своим честолюбивым мужем; четверо из восьми их детей умерли в младенчестве; зато один из оставшихся — Лев — прославился на весь мир.
В семь лет Льва отправили в хедер — начальную еврейскую школу — в маленькой еврейской колонии в Громоклее, в нескольких километрах от Яновки. Переговоры с учителем вела мать; за сколько-то рублей и сколько-то мешков муки маленького Льва зачислили в хедер и обязались обучать русскому языку, арифметике и Библии на иврите.
В сбивчивых воспоминаниях взрослого Троцкого о своей семье очень мало тепла и понимания. О брате и сестрах он едва упоминает; то, что он пишет о родителях, как правило, весьма туманно. Впрочем, сама эта уклончивость в определенном смысле многозначительна. Троцкий нигде не вспоминает «о каком-либо проявлении родительской любви, особенно во времена моего детства». Зато он подчеркивает «чувство товарищества в труде», характерное для родителей. По его воспоминаниям, «отец несомненно превосходил мать и умом, и характером… Он судил о людях по их манерам, одежде и привычкам, и суждения его всегда были правильны…»
О матери Троцкий упоминает без всяких эмоций. По его словам, она была полуграмотной — «Любила, громко шепча про себя слова, читать какие-то растрепанные романы, водя при этом сморщенным от стирки пальцем по строчкам. Зачастую она путала слова и застревала на какой-нибудь слишком сложной фразе».
Давид Бронштейн хозяйничал по старинке, — все расчеты он производил, как правило, в уме. Со временем, однако, разросшееся хозяйство потребовало систематического учета; вскоре Лев сменил старшего брата в должности счетовода отцовского имения. Он складывал цифры, записывал цены, подсчитывал, сколько причитается работникам, и подводил баланс расходов и доходов. Впоследствии он говорил, что именно тогда в нем впервые зашевелилось первое сочувствие к занятым в имении рабочим; он воочию увидел, что, как бы тяжело они ни трудились, они не могли дотянуть от сезона до сезона.
Чтение уводило мальчика все дальше и дальше от скучной яновской реальности в бескрайние просторы литературного вымысла. В его сознании всё больше расширялась пропасть между видимыми вещами и воображаемыми литературными конструкциями: по одну сторону была далекая жизнь литературных героев, по другую — грубая реальность «сельской вселенной». Постепенно он научился, конечно, кое-как стыковать эти миры; но и тогда, когда он уже навел, так сказать, мосты между жизнью и литературой, он все же продолжал чувствовать себя более уверенно в мире книг: жизнь, сконструированная в воображении, оставалась для него более «реальной», чем собственно реальная жизнь. Уже почти пятидесятилетним он писал:
«С ранних лет любовь к словам была неотъемлемой частью моего существа, иногда на время ослабевавшей, иногда усиливавшейся, но в целом из года в год растущей. Мир писателей, журналистов и художников всегда казался мне самым привлекательным из миров, доступ в который открыт только избранным… Хорошо написанная книга, в которой можно почерпнуть новые идеи, казалась и продолжает казаться мне самым ценным и значительным продуктом человеческой культуры».
Подобно тому, как «чтение открыло новую эру» в его жизни, так контакт с «древом познания» (в лице двоюродного брата, приехавшего из большого города) внезапно направил все интересы маленького Льва по новому руслу. Моисей Спенстер приехал в Яновку к родственникам лечиться от туберкулеза; полагали, что свежий деревенский воздух, молоко, яйца окажутся полезными для его здоровья. В деревенском кругу Спенстер был белой вороной. Он закончил русскую школу и был, как тогда говорили, «из пострадавших» — за политику, разумеется. Изгнанный из университета, он стал зарабатывать на жизнь писательством, не чураясь при этом никакой работы: писал книги для детей, переводил с греческого, сочинял школьные учебники. В глазах яновцев он был важной «шишкой» — занимал должность директора государственной школы для еврейских девочек.
Спенстер пробудил не только мысли, но и чувства своего маленького двоюродного братца. Он придал им, если можно так выразиться, политическую окраску. Во всяком случае позднее Лев вспоминал, как возмущался Спенстер, когда при нем наказывали какого-нибудь провинившегося пастуха. «Это отвратительно! — восклицал он. — И я начинал чувствовать, что это отвратительно. Не знаю, почувствовал ли бы я то же самое, если бы не он… Но как бы то ни было, он помог мне это почувствовать, и за одно это я остался ему на всю жизнь благодарен».
Весной следующего года, когда Льву исполнилось девять с половиной лет, его отправили в Одессу к Моисею и его молодой жене, чтобы продолжить образование.
Процентная норма помешала Льву поступить в классическую школу (гимназию); доморощенное сельское образование не позволило ему заработать те отметки, которые нужны были, чтобы преодолеть барьер пресловутых десяти процентов. Поэтому Спенстеры определили его в учебное заведение более практического склада — в реальное училище, основанное местными колонистами из немцев, которые предпочитали, чтобы их дети получили основательное современное воспитание, включающее языки, математику, естественные науки, а не всю эту гуманитарную «дребедень».
Маленький Лев не терял времени даром; в следующем учебном году он уже был первым в классе по математике и русскому языку. Книги, на которые он набросился с жадностью, и постоянная помощь Спенстера, позволили ему опередить своих соучеников и по русскому «сочинению»; позже эти его сочинения даже зачитывались вслух в классе.
В первый же свой приезд домой он был поражен контрастом между городом и деревней:
«Я направился домой в большом возбуждении. Сердце мое радостно билось. Мне хотелось всех повидать и всем показаться. На станции меня встретил отец; я показал ему свои пятерки и объяснил, что теперь я уже в первом классе и мне нужна школьная форма. Всю дорогу я безостановочно рассказывал о школе, о моем друге Косте, о театре… Отец слушал и не слушал, дремал и просыпался и время от времени насмешливо ухмылялся… Родительский дом показался мне ужасно маленьким, деревенский пшеничный хлеб — грязно-серым, вся обстановка — знакомой и одновременно совершенно чужой. Между мной теперешним и моим детством выросла какая-то стена… С этого первого приезда домой началось мое постепенное отчуждение от семьи, сначала неглубокое, по мелочам, но с годами — всё более серьезное и основательное».
В доме Спенстеров все были неверующие, кроме старухи-тетки, которая «не шла в счет»; тем не менее спустя некоторое время после своего приезда Лев возобновил занятия ивритом. Ему было тогда, должно быть, 11–12 лет. Отец хотел, чтобы он «знал Библию в оригинале; то была одна из его родительских амбиций». В течение нескольких месяцев Лев брал «частные уроки Библии у одного очень ученого старика». Учился он, видимо, неплохо; вскоре он уже мог обсуждать со своим учителем какие-то философские тонкости ивритского текста.
Кем был этот «ученый старик»? Раввином? Быть может, Лев готовился к своей Бар-Мицве (еврейскому обряду достижения зрелости)? В своих воспоминаниях Троцкий уклончив: его рассказ не объясняет, почему эти уроки неожиданно прервались. Что же всё-таки было: прошел он через Бар-Мицву или нет? Не здесь ли источник его разногласий с отцом, позже столь обострившихся в связи с выбором профессии?