— Не очень и здорово, — сказал Виталий, когда мы после обеда погнали свою рогатую вредную скотину на луг, ощупывая глазами тропку и все вокруг, мечтая наткнуться на пулю. — Если бы он додумался сразу после освобождения, то мог бы по самолётам стрелять. А ещё лучше, если бы в оккупацию: засел в кустах, идёт полицай — хлоп его! А сам — ходу.
— Да, — согласился я. — Это было бы здорово. А что сейчас? В пни стрелять.
— Пни, пни, — быстро глянул на меня Виталий. — Подожди… Ну-ка, побежали к пенькам возле нашего колодца.
Я подался за ним, не понимая, почему так заволновался мой товарищ. Взглянув на пень, понял — там виднелись вбитые нами после освобождения гильзы от патронов. Может быть, мы от нечего делать и пулю вогнали?
Долго возились мы, пока вытащили гильзы. Даже пальцы ободрали и наш нож выщербили. И ни одной пули не нашли. Сплюснули гильзу и из неё сделали наконечник. Уже темнело, поэтому стрела быстро исчезла в серой дымке. Потом мы с трудом её разыскали в траве.
Вдруг мы услышали голос моей бабушки. До того радостный, что у меня сладко ёкнуло на сердце. Быстро выдернул кол, коза сама рванула домой, как будто поняла — там радость. Виталий тоже со мной побежал.
И правда, такая радость, что не передать! Уже почти два месяца от отца не было письма. Мы с бабушкой тревожились. И чтоб не испугать отцовым молчанием Алёнку, я брал исписанный лист и придумывал за отца письмо, а у самого камень ложился на душу. Ночью я тихонько плакал, а бабушка неслышно вставала и тихо молилась своим бессонным богам.
И вот отец объявился.
Я читал письмо, и голос у меня дрожал, прерывался. Отец писал, что он жив-здоров, только был ранен. Какое-то чудное ранение, ему трудно было говорить и рукой двигать, а ещё заложило уши. Он уже давно «исправный» человек, но врачи не выписывают его из госпиталя и писать не разрешали, а теперь уже скоро ему придётся опять взяться за рычаги своего танка.
— Ой, наш татунь здоровый, только чуточку глухой был! — защебетала Алёнка и захлопала в ладоши.
А мы с бабушкой молча переглянулись. Отец, наверно, успокаивает нас. Должно быть, сильно его ранило, если и разговаривать не мог, и руками не владел, и оглох. Вон вернулся с фронта дядька Максим, он тоже в танке воевал. Лицо обгорело, нога чёрная, как обугленное дерево. Если б отец хоть немного мог разговаривать, ему бы санитарка письмо написала под диктовку. Они добрые: у нас в селе стоял госпиталь, мы не раз бегали, носили раненым картошку, печёную тыкву, так нагляделись.
И мы с бабушкой, не сговариваясь, заплакали.
Чего вы, чего вы? — встревожилась Алёнка, заглядывая нам по очереди в лица.
Я вытер слезы.
— Да как тут не прослезишься, — не сразу проговорила бабушка, — когда печь дымит.
— А у меня от дыма в носу чешется, — призналась Алёнка и погрозилась на печь: Ну-ка, перестань дымить! Мы письмо от тата читаем!
Уже лёжа на печи на шелестящем просе, что сушилось долго и берегло тепло, я снова горько заплакал. И так захотелось быть рядом с отцом в том далёком госпитале! Я сидел бы возле отца день и ночь, подавал бы ему воду, бинтовал бы; я видел, как перебинтовывают раненых, отмачивают бинты, а потом легонько отдирают их. Я бы сам, своими руками делал все так осторожно, что отец бы даже не почувствовал, ни разу бы не поморщился. И говорить бы ему не давал, сам бы все время разговаривал за него и за себя — отец до войны любил слушать мои рассказы обо всем. И письма бабушке сам писал бы. Ну, и Виталию тоже.
Вспомнил о Виталии, вспомнил о палочках. Ой, забыл про них! Что ж теперь будет? Так не хотелось получать двойку после письма отца. Но я быстро успокоил себя. Вскочу на рассвете, побегу в ивняк и нарежу сто палочек. Разве это трудно?
Вот эти палочки я и увидел во сне. Будто на печке стало очень жарко, хотя какое тепло от хвои, которую бабушка запихнула в печь. Вспыхнула, и нет её. Я покрутился-повертелся и слез на лавку. А там — глазам своим не поверил — связка палочек. Красные, гладенькие, красивые. Кто же их положил? Огляделся. Пусто в хате, тихо. Бабушка крепко обняла Алёнку, точно её кто собирается умыкнуть, похрапывает на печи. Только часы тикают звучно, размахивая длинной ногой в блестящем ботинке.
Чего раздумывать? Схватил я палочки, а они, точно крахмал, расползаются между пальцами. Я их сжал обеими ладонями и… проснулся.
Машинально глянул на свои руки — вдруг чудом в них палочки? — вздохнул. Пусто… Выглянул с печи — почему в ней так гудит? Бабушка улыбается мне: