Есть в Германии еще одна примечательная вещь, достойная изумления, — обыкновенная детская коляска. Что можно делать с Kinderwagen, как она здесь называется, а что нельзя — об этом повествует не одна страница свода законов, прочтя которые, вы приходите к выводу, что человек, которому удалось провезти коляску через город и ни разу не нарушить при этом закона, — прирожденный дипломат. Запрещается везти коляску слишком быстро, а равно и слишком медленно. Вы со своей коляской не должны препятствовать движению, и, если вам кто-то движется навстречу, вы обязаны уступить ему дорогу. Если вам надо оставить коляску, то сделать это можно лишь на специально отведенной стоянке; попав же на стоянку, вы обязаны оставить там коляску. Запрещается с коляской переходить улицу; если же вы живете на другой стороне — тем хуже для вас и вашего ребенка. Ее нельзя бросать где попало, а появляться с ней можно лишь в определенных местах. В Германии, доложу я вам, стоит полчаса погулять с коляской — и неприятностей вам хватит на целый месяц. Если кому из нашей молодежи захочется иметь дело с полицией, пусть едет в Германию и прихватит с собой детскую коляску.
В Германии после десяти вечера вы обязаны запирать входные двери на засов; играть на пианино после одиннадцати запрещается. В Англии ни мне, ни моим друзьям как-то не приходило в голову играть на пианино после одиннадцати; однако когда вам говорят, что это запрещается, — дело совсем другое. Здесь, в Германии, до одиннадцати я ощущал полное равнодушие к фортепианной музыке, однако же после одиннадцати я испытывал страстное желание послушать «Мольбу девы» или увертюру к «Зампа». Для любящего закон немца музыка после одиннадцати перестает быть музыкой; она становится безнравственной и радости ему не доставляет.
Один лишь человек по всей Германии осмеливается в своих помыслах вольничать с законом, и это — немецкий студент, да и тот не выходит за строго определенные рамки. По обычаю, ему предоставлены особые привилегии, но они довольно ограничены и четко очерчены. Например, немецкий студент может напиться пьяным и уснуть в канаве; ничего ему за это не будет, надо только немного дать полицейскому, который его подобрал и отвел домой. Но для этой цели отведены исключительно канавы переулков. Немецкий студент, чувствуя, что его влечет в объятия Морфея, обязан собрать последние силы и завернуть за угол, где, уже ни о чем не беспокоясь, можно рухнуть без чувств. В определенных кварталах города ему разрешается звонить в дверные колокольчики. В этих кварталах плата за квартиру ниже, чем в других районах города; семьи, живущие здесь, с успехом выходят из положения, установив тайный код, по которому можно узнать, звонит свой или чужой. Когда вы собираетесь навестить своих знакомых, живущих в таких кварталах, вам необходимо прежде выведать этот тайный код, в противном же случае на ваш настойчивый звонок вам могут ответить ушатом воды.
Кроме того, немецкому студенту разрешается опускать фонари,[18] но опускать их в большом количестве как-то не принято. Как правило, подгулявший немецкий студент ведет счет опущенным фонарям и, дойдя до полудюжины, успокаивается. Еще ему разрешается до полтретьего ночи орать и петь по дороге домой; в отдельных ресторанах ему разрешается обнимать официанток. Для соблюдения приличия официантки в ресторанах, часто посещаемых студентами, набираются из пожилых и степенных женщин, так что нежные чувства, выказываемые по отношению к ним студентами, приобретают отчасти сыновний характер и не вызывают нареканий. Очень уж они уважают закон, эти немцы.
Глава Х
Баден-Баден с точки зрения туриста. — Красота раннего утра, как она видится накануне. — Расстояние, измеренное по карте. — Оно же, измеренное ногами. — Несознательность Джорджа. — Ленивая машина. — Велосипед, согласно рекламе, — лучший отдых. — Велосипедисты с рекламного плаката: во что они одеваются, как ездят. — Грифон в роли домашнего животного. — Собака с чувством собственного достоинства. — Оскорбленная кобыла
В Бадене, о котором одно лишь могу сказать, что это курорт как курорт, начиналась собственно-велосипедная часть нашего путешествия. Мы запланировали десятидневный пробег; маршрут проходил через весь Шварцвальд и заканчивался спуском по Донау-Таль, живописнейшей долине, тянущейся от Тутлингена до Зигмарингена. Эти двадцать миль — самый красивый уголок Германии: еще неширокий Дунай тихо вьется среди ветхозаветных деревушек, среди древних монастырей, раскинувшихся на зеленых лугах, где и по сию пору можно встретить босоногого монаха с выбритой тонзурой, который, препоясав чресла крепкой веревкой, с посохом в руке пасет свою овечью паству; среди скал, поросших лесом; среди гор, обрывающихся отвесными уступами, где каждая выходящая к реке вершина увенчана руинами крепости, Церкви или замка, и откуда открывается чудесный вид на Фосгеские горы; где половина населения морщится, как от боли, когда заговариваешь с ними по-французски, а вторая половина чувствует себя оскорбленной, если обратиться к ним по-немецки, и все они приходят в негодование при первых же звуках английской речи; при таком положении вещей общение с населением превращается в сплошную нервотрепку.
Полностью выполнить программу нам не удалось: наши возможности весьма заметно отстают от наших желаний. В три часа дня легко говорить и верить: «Завтра встанем в пять, в полшестого перекусим, а в шесть тронемся».
— Тогда доберемся до места еще до полуденной жары, — замечает один.
— Летом утро — лучшее время. А ты как считаешь? — добавляет другой.
— И спору быть не может.
— Прохладно, свежо!
— А как восхитительны предрассветные туманы!
В первое утро компания еще крепится. Все собираются к половине шестого. Все молчат, лишь изредка кто-то бросает реплику; ворчат по поводу еды, а также и по всем другим поводам; все раздражены, атмосфера опасно накаляется; все ждут, что будет. Вечером раздается голос Искусителя:
— А по-моему, если выехать в половине седьмого, то времени будет предостаточно.
Добродетель протестует слабым голосом:
— Но мы же договаривались…
Искуситель чувствует свою силу.
— Договор для человека или человек для договора? — толкует он Писание на свой лад. — А потом, вы же всю гостиницу поднимете на ноги; подумайте о несчастной прислуге.
Добродетель шепчет едва слышно:
— Но ведь здесь все встают рано.
— Если бы их не будили, они бы, бедняги, и не вставали! Скажите: завтрак ровно в половине седьмого, всех это устроит.
Таким образом, Лень удается спрятать под маской Добра, и вы спите до шести, объясняя своей совести, что делаете это исключительно из любви к ближнему, чему она, однако, верить не желает. Были случаи, когда приступы любви к ближнему затягивались до семи.
В той же степени, в какой наши желания не соответствуют нашим возможностям, расстояние, измеренное циркулем по карте, не соответствует расстоянию, отмеренному ногами.
— Десять миль в час, семь часов в пути — семьдесят миль, за день легко отмахаем.
— А подъемы?
— А спуски? Ну ладно, пусть будет восемь миль в час и шестьдесят миль за день. Gott im Himmel![19]
Хороши мы будем, если не сумеем выдать восемь миль в час! Меньше кажется невозможным — на бумаге.
Но в четыре дня голос Долга гремит уже не так трубно:
— Нет, и разговоров быть не может, надо ехать дальше!
— Да не шуми ты, куда спешить? Прекрасный вид отсюда, как считаешь?
— Очень. Не забывай, до Сан-Блазьена еще двадцать пять миль.
— Сколько?
— Двадцать пять, чуть побольше.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что мы проехали лишь тридцать пять миль?
— От силы.
— Чушь! Твоя карта врет.
— Сам знаешь, такого быть не может.
— С самого утра мы работаем как заводные.
— Ну, это ты брось. Во-первых, мы выехали только в восемь.