Борис Можаев
ТРОЕ
(Рассказ художника)
О прибывших невесть откуда молодоженах, которые на председательском чердаке «устроили канцелярию», я услышал от лесничего Ольгина.
– Чудной народ! – говорил он с усмешкой. – Их честь честью в избе просят располагаться, а они полезли, как куры, на повети. По вечерам все лампу жгут. Того и гляди, спалят село-то.
– Кто ж они такие?
– Говорят, какие-то ученые. Она все сказки записывает. А он – не поймешь, зачем и приехал: целыми днями, как сыч, на чердаке отсиживается. – Ольгин снова усмехнулся. – И одет как-то по-чудному: рубаху в клетку поверх штанов выпустил и не подпоясывается.
– Это – мода такая, – пояснил я.
– Мода? – Ольгин подозрительно покосился в мою сторону. – Не слыхал.
– Молодые они?
– Да. Он голенастый такой, вроде маньчжурского ореха… И уши торчком.
– А она?
– Глазастая девка, – неопределенно ответил лесничий. – А ты бы сходил к ним. Может, компанию составят.
И в самом деле, надо бы познакомиться с ними. Я пробыл в Усинге уже с месяц. Пора было снаряжаться в обратный путь. А может, попутчиками окажутся эти ученые?
Знакомство наше вышло неожиданным. Однажды под вечер, искусанный комарами и гнусом, злой от неудачи, я возвращался с охоты. Впрочем, должен признаться, что только наш брат, охотник, пойдет на таежное болото после проливных дождей. Если он натянет сапоги и плащ, да еще впервые накинет удэгейский накомарник, похожий на бабий ситцевый платок, ему уж и кажется, что он неуязвим, как водолаз в скафандре. Я, разумеется, всем этим запасся честь по чести. Однако у меня не было лодки, я шел вдоль берега тихой протоки, погружаясь по грудь в мокрые травяные заросли, отчего мой накомарник намок и налепливался на шею, как пластырь. Этот ситцевый скафандр комары прошивали с лету и несметной тучей вились надо мной, не отставая. Они подняли вокруг меня невообразимый звон, тонкий, злорадный, торжествующий, словно потешались над моей беспомощностью. Преследуемый этой ошалелой от крови комариной стаей, я сбился с тропинки и вышел из лесу совсем в другом месте, чем предполагал.
Передо мной оказался бревенчатый амбар, возле которого стояли удэгейки с ведрами и плетенками, наполненными голубицей. После лесного сумрака здесь, на поляне, все было необыкновенно ярко: еще не просохшие капли дождя повсюду сверкали на сочной свежей зелени, и даже умытая дождем синеватая голубица поблескивала в лукошках, как стеклянные бусы. Ягоду ставил на весы, потом высыпал из ведер в бочки сам председатель артели, Тыхей Кялундзига, мой давний знакомый.
– Чего такой мокрый? – спросил он, поздоровавшись. – Бежал, что ли?
– Комары заели… на болото ходил, – отвечал я, переводя дух.
– Кто сейчас на болото ходит? Поставь там меду, медведь и то не пойдет. – Тыхей добродушно посмеивался, оттопыривая верхнюю губу с черными колючими усиками.
Удэгейки тоже начали посмеиваться, прикрываясь для приличия руками.
По моему лицу ручьями текла вода, перемешанная с потом, я тяжело дышал и, должно быть, выглядел смешным в этом налипшем накомарнике. Мне показалось, что кто-то сбоку пристально рассматривает меня. Я обернулся и встретился взглядом с молодой, легко одетой женщиной. На ней был сарафан в крупных цветах и белая маленькая накидочка, едва прикрывавшая ее округлые плечи и красивую сильную шею. Я обратил внимание на ее большие, чуть впалые серые глаза с припухшими сонными веками и на пышные полосы какого-то желтовато-белого, молочного оттенка. В руках она держала раскрытый блокнот, в котором, должно быть, делала запись, прерванную моим приходом. Мы с минуту молча рассматривали друг друга, и наконец, спохватившись, я поздоровался. Тыхей представил нас по-своему:
– Чего ж, понимаешь, не знакомитесь? Сколько дней живете, вместе не собираетесь.
Я зачем-то стащил с себя накомарник, словно это была шляпа, и подал руку.
– Нина, – коротко назвалась она и стала со мной говорить так свободно и просто, словно мы были давно знакомы.
Я узнал, что она – аспирантка Ленинградского пединститута, с отделения народов Севера, приехала сюда изучать нанайский и удэгейский фольклор, что она здесь с мужем и что муж работает археологом в Академии наук.
– Идемте, я познакомлю вас.
Мы направились к обнесенной высокой изгородью из жердей председательской избе, рядом с которой виднелся новенький сруб.
– Нам Тыхей Батович часто говорил про вас, – сказала Нина, поглядывая на меня с любопытством. – Мы, признаться, ждали вас. Отчего же вы не приходили?
Я ответил, что был занят, и спросил в свою очередь:
– Не скучаете здесь?
– Что вы! Среди этих милых доверчивых людей невозможно скучать. К тому же я здесь не бездельничаю. И Стасик занят – он пишет диссертацию сразу по-русски и на английском языке.
– А почему на английском? – невольно вырвалось у меня.
Она недоуменно пожала плечами и посмотрела на меня с таким выражением, словно я спросил: «Почему дважды два – четыре?»
– Защищать будет на английском языке, – наконец ответила она, – так весомее.
Мы остановились возле сруба под двускатной тесовой крышей. К чердачному лазу была приставлена стремянка. Нина поднялась по стремянке и, заглядывая на чердак, позвала:
– Стасик, ну-ка слезай!
Наверху долго шуршало сено, потом из чердачного лаза высунулись длинные худые ноги, обтянутые синими спортивными рейтузами и с минуту осторожно ощупывали стремянку, словно тот невидимый хотел идти не по стремянке, а по натянутому канату. Наконец он спустился на землю. На нем оказалась, как и говорил лесничий, ковбойка с коротенькими рукавами. Худой, но жилистый, плоскогрудый, с тонким, по-птичьи заостренным носом, с редкими прилизанными желтоватыми волосами, с выпирающими ключицами и широкими, но острыми плечами, он чем-то напоминал вылинявшего на весенних болотах журавля.
– Стасик, а я художника заловила, – похвасталась Нина, представляя меня.
Он поздоровался с подчеркнутой любезностью, слегка наклоняясь, и назвался: