— Я бы тоже Павликом назвала, случись еще когда родить, — стараясь повыше поднимать сандалии, сказала Фрося. — Красиво можно ребенка кликать: Павлуша, Пашечка, Пашунчик… У меня первого мужа Павликом звали…
И подумала неожиданно: «До чего же мне сновь родить охота — стыдно и признаться! Завидую я куме, Макарихе: она-то через месяц-полтора еще одним ребенком обзаведется. Мы с Егором, когда он из плена вернулся, не рискнули: хватало с Ольгой хлопот… Да и война…»
Слезы подступили к ее глазам, и, чтобы не заметила их Даша, она прибавила шаг и оставила ее позади.
ДАША
Никак она не могла догадаться, что это давит ей в спину. Махотка с маслом вроде бы уложена с внешней стороны котомки. Что еще? Баклажка с топленым молоком? Но ту, помнится, укладывали рядом с махоткой. Потом догадалась: бутылка с перваком тети Шуры Петюковой, их эвакуированной квартирантки. Даша теперь постоянно поправляла лямку, приостанавливалась, подкладывая руку под бутылку, повернувшуюся горлышком к спине.
— Ты чего? — спросила участливо Фрося.
— Давит.
— А почему молчишь?
Внизу лощины, в которую они спустились, росли кусты ивы, и Фрося свернула к ним. У самого густого куста она остановилась.
— Отдых. — И желанно свалила с плеч котомку. — Заодно и перекусим.
Даша, благодарная за тети Фросино решение (не знала она, что та тоже изрядно подустала), следом ссадила котомку.
На ходу снимал свою ношу и наособицу топавший босиком Митька.
Уже было близко к полудню. Солнце пекло во всю свою неисчислимую мощь, пот заливал глаза. К еде в такую жару не тянуло, но Даша понимала: чтобы сохранить силы, надо все же подкрепиться. К тому же ей по-прежнему хотелось пить, и сейчас можно немного утолить жажду.
Она достала лепешку, алюминиевую баклажку с молоком и стала есть. Под непроглядными кустами было немного прохладнее, и Даша ощутила нечто вроде блаженства. Сидела на зеленой мягкой траве, в которой ползали какие-то мошки и букашки, стрекотали кузнечики, но они не мешали ей вкусно есть и сладко прихлебывать теплое топленое молоко. Наоборот, ей так хотелось вот сейчас, перекусив, отдохнуть на этой мягкой траве, наполненной безобидными букашками, полежать, глядя на далекий горизонт, угадывая, на что похоже вот это облако, на что — вот то, то… Немножечко бы отдохнуть, с полчасика. Ведь так гудят ноги, так одолевает жара — голова трещит.
Даша по-быстрому доела кусок ситной лепешки, спрятала баклажку и опрокинулась навзничь.
Хорошо!
Вон и Митька последовал ее примеру. Только он на бок улегся, подложив под голову согнутую руку.
Расслабленное тело казалось придавленным к земле, и никакими силами не поднять его, не потревожить.
Думала, прикрыв глаза: «Спасибо тете Фросе, что затеяла разговор про имя ребенку. А то бы я забыла у отца спросить, как новорожденного назвать. Про кумовьев-то мать не один раз повторяла: пусть отец скажет, кого в кумовья позвать. А вот про имя… Добро, что тетя Фрося напомнила…
Если у меня когда-нибудь родится сын, — продолжала думать Даша, — я все-таки назову его Эдиком. Никого у нас в деревне пока так не зовут. Сплошные Кольки, Васьки, Витьки… Да вот Митька еще… А Эдика — ни одного. А у меня будет. Я его обязательно воспитаю послушным. И некурящим. А то вот брат мой, Сережка, тринадцать лет, а смолит самосад пуще взрослого. Хрипит, как старый дед. Пальцы пожелтели. Это все папка виноват: не порол Сережку за курево. Сколько раз захватывал с папиросой — и ничего. Только стыдил: „Что ж ты, чертенок, делаешь — травишься с этих лет? Да на чердаке еще куришь, в пуньке. Спалишь ведь“. А Сережка — хоть бы хны. По-прежнему крал у отца табак и курил по закоулкам. А ремня бы ему… Вон Митьку однажды отец застал с папиросой и так отходил, что он теперь запаха дыма боится… Нет, я своему Эдику смальства скажу: табак — бяка. Особенно, скажу, когда подрастешь и на вечеринки начнешь ходить. Девки, они любят, если от ухажеров конфетами или пряниками пахнет, а не самосадом. По себе, мол, Эдик, знаю… А еще он будет у меня отличником. И после школы я отдам его в техникум. На агронома. Чтоб не сам пахал да косил, а только указывал. И чтоб люди к нему за советом ходили: „Как гречиху сеять, товарищ Эдик, — по ржи или по гороху?“ Или — весной: „Не пора ли пахать?“ А Эдик подумает-подумает, заглянет в книжечку и ответит: „Через день-два, товарищи колхозники, можно“. А я буду стоять в стороне и любоваться. И пойдут по Карасевке разговоры: „Смотри, у Дашки-то Эдик — умница какой! Старики с ним советуются! Сказано — агроном!“»