Спохватились — кинулись врассыпную. Но было уже поздно. Многих староста узнал.
На другой день Дородных разослал повестки — тем, узнанным. Предлагалось явиться в комендатуру со сменой белья и трехдневным запасом продовольствия.
Что тут началось!
Плач.
Паника.
Смятение.
Одни родители причитали:
— Это ж на тот свет провожаем!
Другие успокаивали:
— Разве у кого подымется рука сгубить таких молодых? Поработают — вернутся.
Те, кого беда не коснулась, потихонечку советовали:
— А вы этого, Дородных, ублажите…
— Ублажишь его… Вон Горбачевы попытались. Так он из хаты выгнал: «Вы за кого меня считаете?»
Дашина мать с отцом, однако, тоже решили попробовать, откупиться. Ну, выгонит Дородных, рассудили, хуже не будет. А вдруг да клюнет.
И Макар пошел точить нож — резать последнюю овечку. Даша как узнала об этом — к отцу. Схватила его за руку:
— Сами с чем останетесь? Не меня одну угоняют — многих. Уцелеем как-нибудь. А у вас — вон сколько ртов.
Но Макар медленно отстранил дочь, непривычно холодно сказал:
— Это не твоего ума дело.
И направился в закутку.
Назавтра рано утром, когда еще не рассвело, Макар был уже в Болотном. В мешке у него лежала свежая тушка овцы, в кармане полушубка — бутылка самогона.
Лампа в хате старосты уже светилась. Макар тихонько поднялся на крыльцо (мешок перед собой держал), постучал в дверь костяшками пальцев.
— Кто там? — послышался хриплый мужской голос.
«Сам», — узнал Макар. Кашлянул.
— Свои. Алутин, Макар.
Звякнула щеколда.
— Чего в такую рань принесло? — Дородных был на голову выше Макара. Он пощипывал бороду. — Заходи.
Макар протиснул впереди себя мешок. В сени. Тут и прислонил его к какому-то коробу.
Дородных медленно пятился назад.
— А это что?
Макар замялся:
— Кхе. Да так. Понимаешь: зарезал овцу. Она у меня пуда четыре весила — здоровущая такая. Думаю: куда мне, кхе, одному столькя? Дай, думаю, поделюсь…
Макар боялся поднять глаза: а вдруг его бессовестная брехня разгневает Дородных.
Макар потянулся к карману полушубка.
— А это, кхе, под свежину. — Вытащил бутылку и положил ее на мешок: пробка была надежная.
Дородных с минуту наблюдал за Макаром, молча ухмылялся в густую бороду:
— Ну и прохвост ты, Макар Алутин! «Куда одному столькя?» Если б одному… А то пятеро у тебя, кажись… Ну, ладно. Чего же ты хочешь? — спросил, хотя уже смекнул, чего Макар хотел. — Чем прикажешь отблагодарить?
У Макара отнялся язык. Как ученик-двоечник у доски, он переминался с ноги на ногу, проклиная себя за неумение обходительно да незаметно изложить свою просьбу. Наконец брякнул:
— Как бы, кхе, дочь освободить от угона…
Сказал и враз почувствовал облегчение: ничего тяжелее не было для него в жизни, чем слова унижения. И вот они сказаны.
Дородных почесал за ухом. Уже второй проситель из Карасевки пожаловал. Горбачевых он отладил: не посылать же свою дочь вместо ихней Катьки. Теперь этот вот, Макар. Мужик он вроде неплохой, до войны бригадиром был. Помнится, лошадь давал без всякого магарыча: и торф перевозить, и пахать, и даже за внуком в больницу. Это с одной стороны. А с другой… Почему Макар не захотел старостой быть? Предлагали ведь ему. Значит, боится возвращения красных. Значит, если они и взаправду вернутся, то он первым на меня пальцем укажет: «Этого расстрелять, этот в Германию молодежь угонял…»
А была еще и третья сторона. Дородных тут рассуждал так. Если все-таки немцев прогонят, может, не расстреляют его. Может, он докажет, что не больно виноват. И подтвердит это не кто иной, как уважаемый в колхозе человек Макар Алутин. «Я, скажет Дородных, головой рисковал, когда кое-кого от Германии спасал. Вот, скажет, Макар свидетель: я его дочку уберег…»
Дородных шагнул к Макару, снисходительно положил ему руку на плечо:
— Ладно, что-нибудь того… придумаем… Но и ты мою доброту помни…
Макар бежал домой, не чуя под собой ног. Дашка спасена! Три километра от Болотного до Карасевки показались ему непомерно длинными: так хотелось ему поскорее сообщить доброе известие!
Бежал — пар горячий изо рта — и нашептывал сам себе:
«Дашке надо запретить выходить на улицу, чтобы не мозолила глаза, — раз. Не пускать ее с нынешнего дня на гулянки — два. Приду, скажу, чтобы Маруська нажарила картошки, — три. Потом позову двоюродного брата Родиона, и мы на радостях выпьем — четыре…»