Выбрать главу

— Бывает хуже, — сказал Ивашенко. — Отдохнуть бы. — Он едва держался на ногах.

— Вечером отдохнем, — жестко отрубил Борисов.

— Голова вроде не моя.

— Держится — и ладно. Попробуем теперь немного на запад. Надо выбраться из болот.

— Зато здесь труднее попасть волкам в зубы.

— Ты о каких? На четырех ногах или на двух?

— Предпочитаю на четырех, — сказал Ивашенко.

— Смотрите, какой умный, — сердито сказал Морозов, — просто замечательно умный у нас стрелок.

Они пошли на запад, пугая птиц. Солнце теперь ласково грело им мокрые спины.

Под вечер они выяснили, что окружены разливом рек и речушек, что они одни в этом лесу, на острове суши среди болот, и остается только ожидание. Из боя их швырнуло в тишину, воды взяли их в плен.

* * *

Они мучительно устали. Лихорадило, болело тело, болели ссадины и ушибы.

Чтобы обсушиться, Морозов разжег в яме костер, с трудом набросав сухих веток, и следил за тем, чтобы он не давал дыма.

— Я этому в детстве научился, когда лошадей пас, — сказал Морозов, лежа на земле и раздувая пламя.

Захотелось пить. Воды было сколько угодно. Ее вскипятили в кружке Ивашенко, которую по солдатской привычке он таскал с собой.

За весь день они съели по куску шоколада и по галетине. В кипяток прибавили спирта и теперь, посушившись и умывшись, дремали у костра. Спать условились по очереди.

Первую половину ночи не спал Борисов. В лесу плакал филин, на болоте кричала выпь. Шорохи ночи, ночной холод, ночная тишина и лесной мир пугали и настораживали.

Летчик привыкает спать на чистой постели; ночью, если он не летает, для него как бы кончается война. Она кончается и потом приходит снова. Но он ест из тарелки за столом и пьет из стакана. И он не знает, что значит спать на голой земле, и шагать по грязи, и перемазаться в глине от сапог до фуражки, и мокнуть под дождем, и пить из лужи, если нет воды, и голодать, и жрать свой последний сухарь, твердый, как подкова. Он воевал в небе и не знал, как живет пехота, и эта первая ночь в плену у воды, и сон на земле под открытым небом, и чувство голода — все было новым и, как все новое, обостряло жизнь, и соль, казалось, стала бы солонее, если была бы соль.

Ночью луну прятал туман, в нем растворились дальние стволы сосен, берез, кусты ивы.

— Коля, — спросил шепотом Борисов, — ты ничего не слышишь?

Морозов мгновенно стряхнул сон, прислушался. За туманом лепетала вода.

— Это река, — шепотом сказал Морозов. — Она возвращается в русло, она, понимаешь, вышла из берегов, сопит и плещется. Ты разве никогда не слышал?

— Дай закурить.

Морозов с вечера собрал все папиросы в общий фонд. Их осталось тридцать.

— Бери, — сказал он, — на твоем счету ровно десять. Кури хоть все подряд.

— Я одну! Когда куришь — будто теплее.

— Поспи.

Борисов привалился к спине Ивашенко, а Морозов, положив пистолет на колени, сел спиной к стволу старой сосны.

И пока он сторожил, подремывая, вспомнилась весна в краю, где он родился, в средней полосе России, светлая, чистая и холодная, с поздними снегами в ложках. Здесь все было иным, словно и сюда доносилось дыхание моря.

С прорыва блокады под Ленинградом он почти каждый день, если позволяла погода, летал. Один раз его сбили, и он сел с Борисовым на вынужденную в поле, очень близко от аэродрома. И то, что случилось с ним сейчас, под конец войны, было непривычно и странно и рождало необъяснимое чувство, словно ему дали отпуск из воинской жизни на неизвестное время. Он в лесу, окруженном водой, спадет разлив, и он войдет в войну, как выходит из реки на берег. Но сейчас даже голод не мог убить в нем забытого ощущения покоя и тишины. А рядом дремало смутное ожидание опасностей, когда схлынет вода. Но это еще не завтра.

* * *

На заре проснулись тысячи птиц: утки, бакланы, чомги, и завязали соседские разговоры. Они летели на север и отдыхали у воздушной дороги. Огромные крылья прошумели над лесом, — может быть, лебеди. Говорят, они живут в этом болотном краю.

Солнце выползло из-за края земли среди редких, легких как пух облаков; темно-красное в первое мгновение, оно сразу стало золотым. И вода, казавшаяся ночью черной и слепой, вдруг обрела свои голубые оттенки, словно прозрела, гляделась в небо и отражала его. Кусты ивы стали розовыми, на них зазеленели сережки.

— Ребята, подъем, — сказал Морозов, — мыться, и поищем яиц.

Он посмотрел на уток, плававших почти у берега. И все же не следовало стрелять: услышат, чего доброго.