Борисов и Морозов сели за письма. Борисов хотел написать Вере. Он пристроился у открытого окна: так ему больше нравилось. Вдали лежал городок, поднималась к небу красная простреленная колокольня собора. Было воскресенье, и снова гудел орган. Как казалось Борисову, он уже слышал эту музыку и этот хор чистых детских голосов.
Он долго не знал, с чего начать: так ужасно много надо было рассказать. Надо было еще написать матери Липочкина. Это было тяжело.
— Вот нет у меня для писем нужных круглых слов, — сердился Морозов.
Они написали торжественно. Сказали, какой отличный был человек и товарищ Костя Липочкин. И в конце стояли неумирающие слова: «пал смертью храбрых за свободу и независимость Родины...» И в этих вечных и прекрасных и в то же время так часто повторявшихся словах Морозов и Борисов нашли настоящее заключение для трудного письма. Подписали его, и Морозов сказал Ивашенко:
— И ты подпиши, чтобы от всего экипажа, понимаешь?
Ивашенко подписал и понес письмо на полевую почту. Его сопровождала Муха. На почте он встретил Олю. Она заглянула в его письмо и промолчала. Вышли вместе.
Муха смотрела на Олю и тихонько повизгивала.
Ивашенко был снова такой же, каким неделю назад его впервые увидела Оля. Золотая курчавая голова, улыбающееся доверчивое лицо с огромными голубыми глазами. Казалось, они стали еще больше и как-то особенно светились, словно вобрали блеск тысяч озер, и еще неутомимее, с любопытством и увлечением смотрели на мир.
— Скоро война кончится, — сказала Оля. — Я все дни считаю, жду. Ведь никто не знает, сколько еще осталось дней. Ну вот, кончится, мы все уедем, а он останется в этой земле... Он мне помогал готовиться по химии.
— Это я тоже могу, — робко сказал Ивашенко.
Они шли от почты лесом, дорогой к морю, и Муха бежала за ними.
— Ты знаешь, я ведь за него стрелком... Я хорошо учился в школе по химии, и все, что делал Липочкин, это теперь мое дело. И Муха его теперь моя. Всё, что он обещал, я должен сделать. И я могу тебе помочь по химии. И могу нарисовать твой портрет... Конечно, если тебе это интересно...
Они подошли к песчаному берегу под соснами. Море катило зеленую весеннюю волну.
— Ты хочешь вернуться когда-нибудь в эти места?
Оля кивнула.
— А колечко у тебя есть?
— Вот, — показала Оля на мизинец, на тоненькое серебряное колечко с розовым стеклышком.
— Если тебе не жалко — кинь его в море, и ты обязательно вернешься в эти места, на этот берег.
Они прошли по широкому песчаному берегу к самой воде. Муха мочила в ней лапы, играла с волной и лаяла.
В лицо дышало море — пустынное море военных лет. Никто не забрасывал сети, никто не ловил рыбу у берегов, и только мертвое железо с начинкой из тротила незаметно плавало в нем.
— Как здесь пустынно!.. Вот кончится война... — сказала Оля.
— Ты хочешь сказать, что тогда здесь не будет колючей проволоки и такие вот, как мы, приедут сюда купаться и лежать на этом песке... Ты замечаешь, каждая мысль теперь начинается с этих слов: когда кончится война...
И он почему-то вспомнил упрек Морозова: «Ты умеешь только ненавидеть войну, а надо защищать то, что любишь...» Неправда!.. Да, он ждет не дождется мира. Да, мир придет, скоро придет!.. И пусть тогда кто-нибудь еще раз попробует его отравить, разрушить... За тишину и мир, за все светлые его краски он перегрызет глотку любым сволочам. Он им скажет: «Попробуйте, господа!» И пусть они тогда попробуют!..
Оля сняла колечко, посмотрела сквозь него на море и кинула его как можно дальше в надвигавшуюся волну.
— Ты не видел, где оно упало?
— Где-то там. — Ивашенко показал рукой в зелено-голубую даль. — Теперь ты обязательно сюда еще приедешь.
Они возвращались той же дорогой. Ивашенко не заметил, как взял Олю за руку. Казалось, и она этого не замечала.
Они шли, и он думал, что все лучшее в мире — и правда, и дружба, и любовь — никогда не исчезают. Их можно губить, топтать ногами, как это делали фашисты, но они вечны, как красота, море. И все хорошее, сделанное человеком, продолжает другой, так и он постарается заменить экипажу Липочкина.
Ивашенко размышлял обо всем этом, но маленькая рука Оли мешала думать. И, возвращаясь к той жизни, которая была вокруг и которой он жил вместе со всеми, он вглядывался в весеннее небо и посвистывал бежавшей за ними Мухе.
Попытка вернуться
Вы прочитали «Ветку рыжей сосны», — стало быть, увидели сами, как эта вещь хороша, да и об авторе узнали побольше, чем сумел бы рассказать самый осведомленный биограф. К чему же послесловие? На всякий случай. Когда нравится книга, качество которой не гарантировано знакомой фамилией на обложке, читатель склонен усомниться в собственной оценке. (Другое дело — когда не нравится: тут нас ничем не собьешь, будь сочинитель как угодно знаменит!) И особенно неуверенно чувствует себя читатель, если обаяние такой книги не форсировано темой, материалом, сюжетом, а состоит в сочетании трудно уловимых и редко замечаемых черт. Тут хочется порою оторваться от страницы и с кем-нибудь разделить возникающую симпатию, найти подтверждение своим мыслям; тут-то и нужна литературная критика; ежели она промолчит — автор не выйдет из безвестности, а труд его пропадет для современников, и только следующее поколение читателей — и то при счастливом стечении обстоятельств — может пересмотреть приговор судьбы.