— На эти деньги мы можем картошки целый мешок купить, — сказал Генка.
Генка пошарил в сумке, которая висела на плече матери. Вернее, это была не сумка — зеленый чехол от противогаза.
— Ура, — крикнул Генка, — хлеб!
Он отломил корочку и проглотил.
— Значит, скоро на фронт? — спросила мать, утирая рукой слезы.
— Скоро. Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюет…
Мать опять заплакала и, закрыв лицо руками, вышла на кухню.
— Это ничего, — сказал Генка. — Она в последнее время поплачет, поплачет и успокоится. Надо печку разжигать. Чай кипятить будем.
Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.
— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски сырые — не горят. Чем растопить? Мандолиной!
Огонь постепенно разгорелся, но дым в трубу не уходил — поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.
— Ложись! — скомандовал Генка. — Это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко — тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два спал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.
Вошла мать с чайником в руке. С нашим медным чайником, на ручке которого высечена звезда.
— Что же ты деньги-то разложил? — спросила мать, поставив чайник на печку.
— Это тебе, мам. Моя первая зарплата.
— Себе часть оставь. Может, чего купить надо.
— А я на всем готовом, мам. Кормят и одевают.
— Чего на обед дают? — спросил Генка.
— Щи.
— С мясом?
— Ага!
— Целую тарелку? — спросил Генка и проглотил слюну.
«Какой же я дурак, что не принес еды!» — опять подумал я и вспомнил хлеб, сахар, масло, которыми я обжирался однажды на ученье. И даже сейчас я покраснел от стыда.
— А еще чего дают? — не отставал Генка.
— Кашу с маслом.
Генка покачал головой и глубоко вздохнул.
— Знаешь что, — сказал я, — завтра рано утром ты возьмешь бидон и поедешь со мной в казармы. Я у повара попрошу каши гречневой с маслом.
— Врешь!
— Правда!
— Если бы целый бидон каши достать, — мечтательно произнес Генка, — мы бы с мамой неделю были сыты…
Мать собрала деньги, положила на видное место на буфете и придавила их белым слоником, у которого я когда-то отбил хобот. Потом она поставила на стол три чашки. Тонкими кусочками порезала пайку хлеба и на блюдечко посредине стола положила бумажку с сахарином.
За окном надвигался вечер. Может, он еще не надвигался, но в нашей комнате всегда рано темнело. Напротив нашего дома, шагах в пятидесяти, стоял такой же, как наш, пятиэтажный дом.
Мать задернула поплотнее шторы и зажгла свет. В комнате стало уютно. Как будто мы отделились от всего мира, будто жили как прежде, до войны.
— Отец у нас рядовой, а ты лейтенант, — сказал Генка. — Если он тебе на улице попадется, должен тебе честь отдать?
— По уставу должен.
— Ну, а если не отдаст честь, то что?
— Ничего. Он же отец.
— А по уставу?
— Я его остановлю и прикажу еще раз пройти мимо меня и отдать честь.
— Вот это да! — воскликнул Генка.
Мать сидела за столом и, подперев голову руками, смотрела на меня.
На лице ее была улыбка почти незаметная: чуть улыбались глаза, вернее, морщинки у глаз и губы. Мать смотрела и как будто открывала меня заново.
— Ну, как. же это ты так— вдруг и лейтенант? — повторяла она.
— Не один я, и Вовка Берзалин тоже.
— Вовка! Он-то совсем на военного не похож! Очкарик, скрипач! — крикнул Генка. — Я ему играл этюды!
— Ах ты, шобон! — нарочито громко сказал я, как когда-то говорил отец.
Мы рассмеялись. Стало еще уютнее в доме, будто с этим словом: к нам пришел сам отец.
— Ну, расскажи, расскажи… — просила мать. — Как же это ты с Вовкой… Я ведь тогда от директора письмо получила, недоброе письмо.
Я рассказывал матери, как все это было. Как убежали из поезда, как скитались на вокзале. Но не сказал я ей, что подделали год рождения в паспортах и что теперь я на два года старше. Ушли добровольцами, вот и все. Военком знакомый помог.
Мать смотрела на меня и, кажется, все видела и все понимала. Уж так устроены матери. А я говорил об училище, о старшине Ермакове, о старшем лейтенанте Голубеве, о том, как стреляли мы из минометов.
Генка сидел на полу у печки и слушал меня, раскрыв рот. Он забыл, что на столе есть хлеб и сахарин и что чайник уже давно вскипел.