Выбрать главу

— Есенин, что ли?

— Шут его знает… Тоже говорят: пьяный пьяному рознь. Жалеют: "Хороший человек, видать. Другой бы матом, а он стихами кроет…"

Помолчали. Катер наклонился на крутом повороте и закачался на своих же волнах, отраженных от причальной стенки.

— Смех прямо! Бежит, например, человек по бульвару в спортивном костюме — и все оглядываются, плечами пожимают. Идет пьяный — еле держится, — хоть бы кто слово сказал. Привыкли, что ли?..

— Веселие Руси есть пити.

— Это когда было сказано? В темные века?

— "Класс он тоже выпить не дурак". Маяковский.

— Выпить — это ж не напиваться. Я все думаю: почему такое общественное терпение к пьяным? Как прежде к юродивым…

— Бить их некому, — сказал Сидоркин, не оборачиваясь.

— Вот тебе глас из народа, — обрадовался таможенник. — Только не кнутом надо бить — словом.

— Мертвому припарки…

Катер толкнулся, ударившись о причал. От неожиданности Сидоркин стукнулся головой о переборку и выругался. И стал ждать, когда сойдет последний пассажир.

На берегу топтались отъезжающие, прятались в тень: в затишке пристани было жарковато от солнца. За пакгаузами лязгал буферами поезд, перегородивший дорогу. Сидоркин уцепился за черные поручни, перебрался по вагонной площадке на ту сторону, с удовольствием вытер о штаны измазанные мазутом руки. Это почему-то добавило ему уверенности. Он огляделся и, не заметив за собой никакого «глаза», бодро зашагал к Интерклубу.

Там у дверей уже стоял чистенький экскурсионный автобус, за стеклами виднелись равнодушные лица иностранных моряков. Возле автобуса суетился красивый чернявый парень в небрежно накинутой на плечи серой куртке, судя по описанию, тот самый Кастикос, порученный ему на этот день. Сидоркин постоял в стороне за липами, дождался, когда из подъезда вышла Евгения Трофимовна, и с равнодушным видом пошел к автобусу.

В баулах, лежавших на сиденьях, похоже, были не одни дорожные бутерброды, и Сидоркину — "любителю выпить" — трудно будет отказываться от угощений.

Но ничего не оставалось, пришлось принимать игру, глупо улыбаться и лезть в автобус.

Он сидел в заднем ряду и осматривал матросов. Их было восемь, судя по виду и языку — не только греки с «Тритона». Рядом сидела переводчица, непрерывно говорила, показывая в окна на пробегавшие мимо причалы, дома, обелиски.

Первую остановку сделали возле памятника — «Вагон». Тридцать лет назад этот вагон оказался на ничейной земле и был так изрешечен пулями и осколками, что даже теперь, через годы, было страшно смотреть.

Матросы ходили вокруг «Вагона», качали головами, совали пальцы в пробоины. А чернявый Кастикос раскурил сигарету, вставил ее в пулевое отверстие.

— Русский паровоз, — сказал по-английски и засмеялся оглядываясь.

В горле у Сидоркина сжалось и закипело. Он шагнул к сигарете, но удержал себя — прошел мимо, наклонился у края бетонной площадки, принялся зачем-то выковыривать из земли камень.

"Нельзя! — говорил он себе. — Они не должны знать, что ты их понимаешь…"

Он возился с камнем долго и зло. Когда поднял голову, то увидел, что все экскурсанты уже в автобусе, а в дверях стоит Евгения Трофимовна и смотрит на него укоризненно.

Пнув напоследок камень, Сидоркин прошел на свое место и притих там, ругая себя за невыдержанность и удивляясь вроде бы давно знакомому по книгам — трудности быть единым в двух лицах.

Обычно в угрозыске все просто, как на фронте; тут свои, там чужие. Хоть и скрытая борьба, а ведется она все-таки в открытую, гордо и красиво. "Шерлок Холмс, наверное, потому и читается, — думал Сидоркин, — что он со своей логикой прям, как жезл. А кого не привлекает надежное и устойчивое?.. Если бы того же Шерлока Холмса сделать хитрым приспособленцем — себе на уме, — который обманывает и совершает гнусности, чтобы потом разоблачать, то еще неизвестно, было ли бы у него столько поклонников".

Автобус между тем пробежал по шумным улицам, выехал за город и пошел вилять по серпентине дороги, поднимаясь все выше в горы. Остановился он возле стеклянного дорожного павильончика для пассажиров, на котором выделялась крупная надпись: «Перевал». Справа и слева горбились вершины, покрытые мелколесьем, придавленным и скрученным свирепыми местными ветрами. Впереди необозримо простирались затуманенные далью всхолмленные степи, и поезд, вынырнувший из-под горы, серой гусеницей извивался меж холмов, убегая в белесый простор.

Тугой холодный ветер быстро загнал экскурсантов за стенку павильона. Только Кастикос все ходил по-над обрывом, разглядывал дали в морской бинокль.

— Взгляните на эту гору, — говорила переводчица. Она показывала рукой вверх, а сама все время настороженно и удивленно посматривала на Сидоркина. — На этой горе в войну стояла легендарная батарея, которая одна в течение десяти дней сдерживала натиск фашистов, не пуская их через перевал. Батарею поставили моряки-артиллеристы всего за несколько дней до того, как фашисты прорвались к горам. Еще не были закончены эти работы, когда рота вражеских автоматчиков просочилась туннелями сквозь гору. Их пропустили и в несколько секунд расстреляли из скорострельных пушек.

— Расстреляли?! — с деланным испугом воскликнул Кастикос по-русски.

Переводчица сбилась.

— То ж были фашисты.

— Солдаты подчиняются приказу.

— Они захватчики!..

По лицу переводчицы бегали пятна, и видно было, что она еле удерживает слезы.

— Хозяин дома и вор, забравшийся в дом, не могут считаться равноправными, — сухо сказала Евгения Трофимовна. И повторила то же самое по-английски.

— Точно. — Сидоркин сплюнул окурок на дорогу и скривил губы в злой усмешке. — Вчерась кобель соседский во двор заскочил, за курой погнался. Так я его поленом по морде. Сразу понял, кто тут хозяин…

Грустно улыбаясь, переводчица принялась пересказывать экскурсантам слова Сидоркина. У нее выходило что-то вроде детской сказочки о злой собаке, которая чуть не задушила невинную курочку, и о добром хозяине, прогнавшем собаку.

— А потом по дороге пошли танки, — быстро заговорила переводчица, словно боясь, что ее снова перебьют. — А дорога через перевал одна. Сколько танков прошло, столько на дороге и осталось…

Когда тронулись с перевала по ухабистым дорогам дальше в горы, Кастикос подсел к Сидоркину, расстегнул баул.

— Виски?

Сидоркин поглядел этикетку, понюхал пробку и сморщился, возвращая бутылку.

— Керосином пахнет.

Не обратив внимания на это замечание, Кастикос открутил пробку, налил в пластмассовый стаканчик. Отказываться было рискованно, приходилось играть роль до конца. Сидоркин выпил, расплескав половину виски, брезгливо понюхал пальцы.

— Самогон лучше…

Автобус дернулся на очередном ухабе и остановился.

— Дальше не проедем, — сказала Евгения Трофимовна. — Посмотрим здесь, а потом будем возвращаться.

— Почему? — забеспокоился Кастикос. Он сунул бутылку в баул и пошел вперед между креслами. — Мы хотели пешком.

— Можно, только холодно.

— Найдем чем согреться…

Склон горы был изрезан параллельными полосами пахоты. Плитки слоистого песчаника, выбеленные дождем и ветром походили на разбросанные кости, раздробленные, иссушенные. Пониже по склону на таких же полосах покачивались на ветру мелкие сосенки.

Беспорядочной толпой экскурсанты побрели по неровной каменистой тропе. То и дело кто-нибудь останавливался и, отвернувшись от ветра, делал вид, что любуется панорамой. Внизу за низкорослыми лесочками белели высоченные обрывы. По ущелью тянулась железная дорога, ныряла в черную дыру туннеля. Крыши города походили на большой пестрый ковер, а суда в порту были как детские модельки. За ними, за тоненькой черточкой мола, отрезанная от берега белой полосой прибоя, поднималась синева моря. Ее край терялся где-то в необозримой дали, затянутой белесой дымкой, и незаметно переходил в распахнутую небесную синь.