Выбрать главу

Галина Щербакова

Трое в доме, не считая собаки (сборник)

Неснятое кино

…Накануне ей приснился сон. Будто она в деревне, у бабушки, и будто бежит она по их деревенской улице. Бежит девчонкой, а туфли на ней сегодняшние, французские, номиналом во весь бабушкин годовой доход. Но она бежит по жирно-бархатной пыли и плевать хотела на товарно-денежную стоимость чего бы то ни было. Уже нелепица. Она не жмотка, не скупердяйка, но цену вещам знает. Ни в детстве, ни сейчас она бы не смела вот так, с каким-то вызовом, попирать дорогую обувку. Она дорогие туфли в дождь снимала. Босиком шла. Во сне же бежала по самой пыли, по самой глубине этой пыли, вроде бы как нарочно. Потом во сне же вдруг остановилась. Как затормозила. Достала носовой платочек. Смех, а не платочек. Кусочек розового жоржета, обвязанный крючком почти на три сантиметра. И она – сон такой – этим платочком вытерла французские туфли и выбросила его. Как уже гадость. Пошла потом медленно, а платочек ветром несло впереди, и чем дальше он был от нее, тем становился больше, шаром становился, вздыбленным на вязанье. Потом куда-то исчез, а она оказалась на их деревенской площади, на самом взгорочке которой стояла маленькая, как игрушка, красавица церковь. Никогда в жизни она этой церкви не видела. Ее развалили лет за двадцать до ее рождения. В бывшей этой церкви была пожарка. Потому что, когда не сумели свалить колокольню, кто-то умный из тех деятелей предложил «приспособить врага для нужд». Колокольню обшили досками, чтобы скрыть ее подлое происхождение, а колокол оставили в информационно-пожарных целях. И вот во сне она стояла во французских туфлях перед никогда ранее не виданной церковью-куколкой, дверь в нее была открыта, и на пороге лежал розовый платочек и шевелился, будто звал, приглашал, и колоколенка нежно так бубнила: «бу-у-м-м…».

Проснулась, будильник еще раз сказал «бу-у-м-м…». Вспомнила, что у нее самолет, что через полчаса подойдет такси, что ввязывается она в авантюру с этим совместным фильмом. Подруги в один голос уже месяц твердят: «Зачем это тебе? Там ведь сейчас, как и у нас! А деньги дают маленькие». Приятель сказал еще определеннее: «Это у тебя климактерические явления. Не знаешь, чего хочешь… Не то солененького, не то революции. Не то католицизма». За «явления» он свое получил, приходится теперь ехать на такси. Без сопровождения. Сама же она знала: эта поездка в чужую страну и желание там сняться на самом деле никакой трезвой разумной логики не выдерживают. Деньги ей будут платить действительно не ахти какие, а в сценарии у нее роль некрасивой, стареющей, брошенной женщины. Дома она такие предложения с порога бы отмела.

Ей их и не предлагали. Это надо было иметь какой-то совсем другой взгляд, чтобы ее, с ее фактурой, ее глазами, ее голосом, представить брошенной и утешающейся какой-то странной встречей с мужчиной «без признаков». Так было написано в подстрочном переводе сценария. Она еще подумала, что это значит – без признаков? Инвалид, что ли? Ничего себе партнерчик! Ей, красавице, играть брошенную бабу, которая бежит от тоски в какую-то глушь и получает там мужчину без признаков. И они – эти герои – вцепляются друг в друга мертвой хваткой, как борцы, все бросают к чертовой матери: она – сына, он – семью, и как идиоты начинают строить какую-то лачугу на острове, как первобытные люди.

Кругом острова моторки, вертолеты, пижоны на стремительных летающих досках, а двое уже немолодых людей сколачивают из ящиков из-под пива дом на всю оставшуюся жизнь. Вот такой глупый сценарий. Приятель сказал: «Подумай головой. Уход в пивной ящик – это даже не смешно. Это бездарно. Ты полная. Как ты будешь выглядеть на карачках на этом острове?» – «Как камбала на песке», – ответила она. «Вот именно…» – «А это что, имеет значение – как выглядеть, если есть любовь?» – «Выглядеть надо всегда. Это высшая точка воспитанности. Все наши беды от бескультурья… От неумения себя вести. А истинный человек – это все-таки человек одетый и застегнутый в нужных местах… Аккуратно, между прочим. Голую естественность воспевает быдло…»

Ее это все задело. Не могло не задеть. Она ведь тоже думала, как она будет смотреться в позе строителя домика из ящиков на голом острове. Оговорила детали. На ней будет сарафан, а не шорты. Боже, сколько было по этому поводу телефонных разговоров! Режиссеру виделись ее руки, ноги во всей их, так сказать, непригляди или красоте. Как посмотреть. Но она сказала – сарафан. И точка. И все. И не звоните больше.

Сейчас сарафан лежал в чемодане. Яркий, ситцевый, с оборкой по низу. Она набрала дюжину разнообразных косынок в масть ему. Косынки ей шли, она умела их носить, повязывать, вплетать в волосы.

Пока умывалась, вспомнила сон. Церковь – это хорошо, это к удаче. Платочек – тоже. Грязные туфли – плохо. Но ведь она их вытерла. Сама!

Ничего! Слетает – посмотрит, что там за дела.

Она с порога посмотрела на спящих дочек. Попрощалась с ними с вечера. Она их – «доченьки», они ей – «привези». Содержательно простились.

Летела в самолете и думала: «А могла бы я сама, сейчас, сегодня, влюбиться очертя голову, все бросить и строить идиотский дом из пивных ящиков на острове, над которым кружат вертолеты и вертолетчики, глядя вниз, спрашивают друг друга: „Эй, Яцек, что за два идиота внизу в собачьей будке? Схимники?“» – «Это с такими-то формами? Схимники?» – «Но не секс же это уединение?.. Он же лысый… А у нее артрит… Отсюда видно… Расперло косточки…»

Инстинктивно она поджала ноги, хотя ничего страшного с ногами у нее не было. Один намек. Но, «услышав» этот разговор, сама себе сказала: «Я в такую историю попасть не могу. Я, конечно, с удовольствием это сыграю, эту оборочку-печаль на сарафане-жизни, но сама я… Вот так подставиться под вертолетное обозрение не смогу. И не хочу! Еще чего! Я в порядке. И, во всяком случае, „мужчина без признаков“ – это не для меня… Нон! Наин! Нихт!..»

Сошла с самолета вся из себя уверенная, самоуверенная, ироничная, так легко несла свое крупное красивое тело, что современные высушенные мосластые бесплотные женщины-конструкции, женщины-чертежи смотрели на нее с плохо скрываемой завистью. Вот вам всем! Не жрите, дуры! Поститесь! Сгоняйте с себя то, что исконно принадлежало женщине, гремите каркасом… Вот вы-то и есть без признаков. Мадонны атомного века. Скелетницы! Какой век – такие и мадонны…

Все было тип-топ… Разговоры, коктейль… Вязь комплиментов: «Пани такая…», «Пани эдакая…» Маленький режиссер с прицокиванием обегал ее, как священную гору. «О! Матка боска! Вы совершенны, Анеля…» Никакая она не Анеля. Она Ангелина. Терпеть не может своего имени. Вроде бы по смыслу – красивое. С ангелом внутри. А звучит грубо, громоподобно. Ангелина! Как крик на плацу. Смолоду называла себя Линой, но не прижилось половинное имя, отлетало от нее, как шелуха.

А вот Анна пристала. Может, из-за Анны Карениной? Та ведь тоже была полная и легко носила свое крупное тело. Так она и значилась – Анна, в скобках Ангелина. Но вот с Анелей режиссер погорячился, хотел, видимо, подольститься, а раздражил. «Перестаньте! – сказала ему. – Я не люблю, когда меня уменьшают…»

Сидела, озиралась, показывала себя. Чувствовала – и хороша, и соблазнительна, а главное – Она! Сама! Какая есть! Любила в себе это состояние совершенной естественности, которая уже как произведение искусства. Дорогого стоит, и показывать не грех. Так вот она красовалась, упивалась восхищением, мысленно говорила своим дочкам: «Ну что, дуры? Какова ваша мать? То-то! А сорок пять ведь уже отбило… Учитесь, двоечницы!» Умная, понимала. Вот уж кто всех ее статей и прелестей не видит – это они. Нет, на словах – все как полагается! «Ну, ты, мать, даешь!», «Ну, ты у нас!» Но слова. И только. Пусть даже искренние, но слова. Без наполнения. Без понимания, что все на самом деле так. Потому что, когда тебе семнадцать и девятнадцать, красота тех, кому за сорок – да что там? за тридцать, – не воспринимается. Она сама была такая.

Немолодая красивая женщина для молоденькой дрыги все равно что женщина на портрете. Это в лучшем случае. Случае отстраненного признания. А случай с ее дочками более характерный. У пожилых – они считают – нет такого родового признака, как красота. Им полагается быть умными, щедрыми непременно, понимающими, чуткими, внимательными. Но красивыми – боже, зачем? Зачем им это? Да после тридцати – хоть в тряпки. Хоть с костылем. Несущественно. Такая и она была. Такие у нее и дочки. Вырастут – поймут. Женское в женщине не кончается никогда. Наверное, и в семьдесят. Хотя это уже, конечно, и противновато… Но сейчас она это уже допускает. Поэтому она упивалась всеми порами восхищением и забыла спросить: а кто же этот, который «без признаков»? Что они имели в виду, шутники?