— Мама! — виновато сказала Ленка. — Пожалуйста, не надо. Мы же не дома…
— Не дома? — переломила теща обгоревшие спички бровей. — Почему? Ты мне все время рассказывала, что в Израиле мы будем у себя дома…
— Ага! — уличил шеф. — Значит, это все-таки ваша дочь?
— Молодой человек, — завела теща, — дай вам Бог в семьдесят лет точно отвечать на вопросы следователя. У меня плохое зрение, я уже сидела в тюрьме, когда ваши узники Сиона еще сидели на горшках…
— Ваши узники Сиона! — почему-то влез верзила Мики, до этого молча мерявший меня и мою мишпаху презрительным взглядом.
— А вы-таки правы, молодой человек, — теще явно захотелось отдохнуть на безопасной теме. — Они наши. В Союзе они страдали за нас, а теперь мы страдаем за них. Вы ведь меня понимаете? О чем я говорю? А вы, наверное, из Марокко?
— Ладно! — шеф явно начал нервничать. — Вы подтверждаете свое заявление, что собаку, принадлежавшую господину Бернштейну, отравила ваша мать?
Ленка покраснела и кивнула.
— Ну, Лена! — зажестикулировала теща. — Это же все-таки наша полиция.
Посмотри на этих ребят — у них-таки интеллигентные лица и умные еврейские головы. Хоть тот и из Африки. Они же прекрасно видят и все понимают, что вы решили освободить от меня жилплощадь.
— Вы отрицаете, что отравили собаку? — перебил шеф.
Теща скорбно выслушала перевод, жадно, как в последний раз, затянулась и с театральным пафосом произнесла свою коронную реплику:
— Начальник, меня уже капитан МГБ Гольдфельд в тысяча девятьсот пятдесят втором году пытался заставить сознаться в отравлениях, которых я не совершала… А ты пожиже будешь…
— Зачем ваша мать отравила эту чертову собаку?! — заорал шеф. — Вы же не настолько богаты, чтобы позволять себе такое сафари!
— Ну, мама боялась, что Боря останется без работы, — Ленка рефлекторно подошла поближе ко мне и взглядом искала поддержки. — Боря рассказывал дома, что сидит тут целыми днями без всякого дела, на компьютере играет… И мама придумала такое преступление, которое стыдно будет расследовать настоящему полицейскому… вы не думайте, мы маму очень отговаривали. Но вы же видите, какой она человек…
— Слава Богу, что Хаим не дожил! — сказала теща в пространство.
Ленка тут же заткнулась.
— Борис, изложи-ка нам свою версию гибели собаки, — ласково начал шеф, уже достаточно дошедший.
— Самоубийство! — ответил я, преданно глядя на шефа.
Мики выслушал перевод моей версии, подскочил, потом посмотрел на Ленку, Софью Моисеевну, переводчицу и шефа, махнул рукой и сел на место.
— Ну что ж, — тускло сказал шеф. — Страх потерять работу — это хоть какой-то мотив… Собака — это на недельку. Но и одного трупа тебе хватило бы надолго. Зачем понадобился второй? И ведь знал, что оставляешь улики. Может быть, ты маньяк?
Ленка, увидев, что на меня вешают трупы, как серьги, стала орать, а теща аккомпанировала ей саркастическим хохотом, пока обеих не вывели.
— Теперь понятно зачем он созвал корреспондентов, — поделился шеф с Мики осенившей его догадкой. — Мы думали, он просто придурок, а он рассчитывал закрепиться за этим делом, — шеф повернулся ко мне. — Ты надеялся, газеты разнесут, что ты расследуешь это убийство?
Вспомнив, что пока я еще еврей, я ответил вопросом на вопрос:
— Мужики, а там, где вас учили на полицейских, вам ничего не рассказывали о презумпции невиновности?
Ментальность — ментальностью, а профессионализм — профессионализмом.
Похоже, что слова «презумпция невиновности» на полицейских всех стран времен и народов действуют одинаково. Мики, набычив кучерявые голову и спину, пошел на мою фразу-мулету, канюча:
— Шеф, ну можно? Ну, пожалуйста! Ну всего один раз!
Мне стало страшно. Если совсем уж честно. А когда мне страшно, я действую и выражаюсь нелепо. Короче, я схватил хлипкий пластмассовый стул и, потрясая им, как мой дедушка зонтиком, завопил:
— Но-но! Я буду жаловаться в малый Синедрион!
К счастью, израильские полицейские — не румынские пограничники. Шеф сохранил меня для тюряги полностью укомплектованным зубами и ребрами.
— Мики, Мики, — мягко пожурил он. — Тебе мало записи в личном деле «не допускать к работе с арабами»? Если тебя нельзя будет допускать и к работе с олим, то цена тебе будет полставки.
Хорошо все-таки жить в правовом государстве…
…А теперь повторю то же самое без иронии. Хорошо жить в правовом государстве. Без иронии. С болью.
До конца дня шеф изнурял нашу семью персональными и перекрестными допросами. Он перешел с пива на пилюли. Даже Мики в углу притомился. Одна теща, натренированная на гэбистских «конвейерах», была болезненно оживлена и явно рассчитывала на ночную смену. Но ее звездным часам не суждено было превратиться в звездные сутки.
В конце дня принесли какую-то бумагу, шеф долго и грустно ее читал, еще дольше тер лоб и виски, наконец спросил:
— Какие еще родственники у вас есть в стране?
— Начальник, — искренне вздохнула теща. — Неужели ты не видишь, что с третьим таким родственником я уже была бы в могиле…
…Так я узнал о Маришиной смерти от тещиного яда. Никогда не страдал ясновидением, но тут мне стало страшно. И больно. Эта смерть была на мне. И если бы это сделала не дряхлая сумасшедшая старуха, а здоровый мужик, я нашел бы утешение в мести. Хотя бы попытался найти.
Шеф почему-то счел Маришину смерть достаточным алиби. Хотя очевидно, что яд может действовать и в отсутствии отравителя.
Шеф извинился перед каждым из нас, а передо мной еще и за то, что не может сразу вернуть пистолет, так как его куда-то сдали. Не веря, что меня реабилитировали не только как гражданина, но и как полицейского, я тупо спросил, должен ли выходить завтра на работу?
Шеф покивал, сказал, что понимает, как я измотан и разрешил отдыхать до обеда.
НЕ СТРЕЛЯЙТЕСЬ НА ШКОЛЬНОМ ПОРОГЕ
«До обеда» — это значило, что мне нужно пережить еще ужин и завтрак. За ужином я решительно отказался обмыть чудесное избавление бутылкой «Голды», початой еще по случаю моего устройства на работу. На это Софья Моисеевна ласково сказала:
— Боря, кому суждено быть повешенным, тот не утонет…
Ночью я не спал. Давно был уверен, что мне нечего терять, кроме сына. А последнее было неизбежно и близко — Левик уже вступал в возраст, когда детям становится не до родителей… Но с потерей этой женщины я примириться никак не мог: я только сейчас врубился, что всего за несколько мимолетных, в общем-то, встреч наши отношения умудрились подняться над постелью, хоть мы с нее почти не поднимались… Теперь-то я понял в чем дело — она во мне видела прежде всего личность. Ей было интересно не сколько я зарабатываю, а что думаю. Не как у меня с женой, а как у меня на работе… Ее экстравагантная женственность скрывала и одновременно подчеркивала ум, как какая-нибудь юбка с разрезом… Под утро я отупел и перестал понимать то ли мне действительно так жалко Маришу, то ли себя, скотика, у которого женщины такого класса может уже не быть никогда.
Мозг отключался, я уже стал надеяться на сон, но тут врубился желудок, и я прошлепал на кухню. Рука было потянулась к консервам, но приступ отвращения к себе заставил вытащить супчик и хлебать эту холодную отраву.
А тут и Софья Моисеевна пожаловали — в ночной рубашке, но при челюстях.
То ли жизни меня поучить, то ли на мою агонию посмотреть.
— Боря, — сказала она грустно. — Клянусь жизнью Леночки… Я отравила только собаку… Я яд-то не выкинула, потому что боялась — вдруг кто отравится… И мне говорили, тут крысы…