— Так что же, сынок, что думает твоя юная леди о нашем скромном жилище?
— Она думает, что у нас совсем недурно!
Фледа тотчас догадалась по его тону, что он вошел не затем, чтобы объявить то, к чему она приготовилась; в его тоне было даже нечто подтверждающее скорее уверенность миссис Герет во временном избавлении от опасности. Более того, она не сомневалась в том, что прозвучавшее из его уст красноречивое подтверждение вкуса Моны являло собой точное воспроизведение тех слов, в каковых она сама свой вкус запечатлела; Фледа явственно слышала, словно разговор происходил при ней, очаровательный диалог молодой пары: «Забавный склад всякой всячины, как вам кажется?» — «Да, совсем недурно!» — снисходительно отзывается Мона; после чего они, вероятно, хлопнув друг друга по плечу, снова мчатся взапуски вверх или вниз по какому-нибудь зеленому склону. Фледа знала, что миссис Герет еще не вымолвила ни единого слова, которое показало бы ее сыну, как она боится; невозможно было, чувствуя на себе ее руку, не ощутить, что она вся пульсирует, словно перед решительным наступлением. Ответ Оуэна был вовсе не таков, чтобы дать толчок обсуждению художественной восприимчивости Моны; тем не менее миссис Герет после краткой паузы задала следующий вопрос — самым невинным тоном, в котором Фледа сразу распознала холодное лицемерие:
— Она испытывает хоть что-нибудь к прелестным старинным вещам? — Взгляд ее был чист, как утренняя заря.
— Ну конечно, ей вообще нравится все прелестное. — И Оуэн, органически не переносивший вопросов — давать ответы было для него почти так же ненавистно, как для крупного пса «выделывать трюки», — добродушно улыбнулся Фледе: уж она-то понимает, что он имеет в виду, даже если его собственной матушке это невдомек. Фледа, впрочем, понимала главным образом то, что миссис Герет с каким-то странным, полубезумным смешком притиснула ее к себе так, что она чуть не вскрикнула.
— Думается, я без малейшего сожаления отдала бы все человеку, на которого я могу положиться, которого могу уважать. — Фледа расслышала, как дрогнул ее голос от усилия не обнаружить ничего, кроме того, что она желала обнаружить, и почувствовала глубокую искренность скрытого смысла ее слов, толковать которые следовало в том духе, что самое подлинное благочестие для нее — стать на колени перед собственными высокими принципами. — Лучшие из вещей в этом доме, как тебе хорошо известно, это те, которые нам с твоим отцом вместе удалось собрать, те, которые дались нам нелегким трудом, годами ожиданий и лишений. Да, — вскричала миссис Герет, подхваченная вольным потоком фантазии, — в этом доме есть вещи, ради которых мы едва не обрекли себя на голодную смерть! Они были наша религия, наша жизнь, мы сами! И теперь они — это только я… нет, не только я, еще немного вы, хвала Господу, моя милая! — продолжала она, внезапно наградив Фледу поцелуем, с очевидным намерением возвести ее в подобающий ранг. — Среди этих вещей нет ни одной, которую я бы не знала и не любила, — да, точно так же перебираешь и лелеешь в памяти счастливейшие моменты жизни. С завязанными глазами, в кромешной тьме, дайте мне провести по ним пальцем, и я тотчас отличу одну от другой. Для меня это живые существа; они знают меня, отзываются на прикосновение моей руки. Но я отдала бы их все, как это ни странно, раз уж так или иначе придется, в другие любящие руки, другой преданной душе. Для них еще есть надежда увидеть заботу, в которой они нуждаются, встретить понимание, которое выявляет их красоту. Чем препоручать их особе невежественной и вульгарной, я, право, лучше собственными руками их уничтожу! Неужели вы мне не верите, Фледа, неужели вы сами не сделали бы то же? — воззвала она к своей юной приятельнице, сверкая глазами. — Я не в силах помыслить, что здесь станет хозяйничать подобная особа — не в силах! Мне неведомо, на что она способна; наверняка учинит какое-нибудь непотребство, да хотя бы натащит в дом кучу собственных вещичек и прочих ужасов. В мире полным-полно дешевой мишуры, а в наш кошмарный век тем паче, на каждом шагу нам их пихают. Теперь станут пихать в мой дом, засорять ими мои сокровища — мои, мои и больше ничьи! Кто спасет их ради меня — я спрашиваю вас, кто? — И она снова повернулась к Фледе с желчной, вымученной улыбкой. Ее выразительное, с породистым носом, одухотворенное лицо могло бы быть лицом Дон-Кихота, вступившего в бой с ветряной мельницей. Вовлеченная в вихрь этой пылкой тирады, бедная Фледа, оробевшая, смущенная, попыталась было смешком опровергнуть всякие намеки по своему адресу — только чтобы почувствовать, как ее с новой страстью сжали в тиски и, как ей показалось, швырнули прямо в красиво очерченный удивленно открытый рот (ах, какие зубы!) бедного Оуэна, чей неповоротливый мозг от изумления вовсе заклинило. — Вы — вы, конечно, спасли бы их — и только вы, одна в целом свете, потому что вы знаете, чувствуете, как я сама, прекрасное, истинное, чистое! — Непоколебимая суровость нравственного закона и та не могла быть выражена тоном более патетическим, нежели эта ода юной особе, которая не обладала только одной из усердно проповедуемых миссис Герет добродетелей. — Вы были бы мне достойной заменой, вы пеклись бы о них как подобает, с вами Пойнтон оставался бы Пойнтоном, — строго, как приговор, возвестила она, — и, зная, что здесь вы, — да, вы, — я, кажется, могла бы наконец обрести покой и сойти в могилу! — Она упала Фледе на грудь и, прежде чем Фледа, сгорая от стыда, сумела ее от себя оторвать, залилась горючими слезами, которые невозможно было объяснить, но, вероятно, можно было понять.