— Почему же она этого не делает?
— Она непременно сделает, как только ее мать вернется домой со своим докладом.
— Докладом? О чем?
— О том, что я люблю вас.
— Вы так уверены, — возразила Фледа, — что она ей об этом скажет?
— Более чем. При тех уликах, которые уже есть. И они ее доконают! — заявил Оуэн.
Его собеседница снова задумалась.
— И вы можете радоваться, что «доконают» — бедную девушку, которую вы прежде любили?
Оуэн долго молчал — достаточно долго, чтобы осмыслить такой вопрос, потом с искренностью, поразившей даже Фледу, казалось бы уже знавшую его натуру, сказал:
— Не думаю, чтобы я по-настоящему ее любил.
Фледа рассмеялась. Это, как и чувство, о котором ее смех свидетельствовал, явно его удивило.
— Вот как! Тогда откуда мне знать, — сказала Фледа, — что вы «по-настоящему» любите другую?
— О, я сумею вам это показать! — воскликнул Оуэн.
— Приходится верить вам на слово, — отозвалась Фледа. — А что, если Мона не даст вам отставки?
Оуэн смешался, но всего на несколько секунд; он все продумал.
— Вот тогда на сцену выступите вы.
— Чтобы спасти вас? Ну да. Иными словами, я должна избавить вас от нее.
Судя по недолгой оторопи, которая его охватила, холод ее железной логики дал себя почувствовать, но, пока она ждала, что он ответит, ей становилось все яснее, кому из них это обойдется дороже. С минуту он стоял, переводя дыхание, и пауза дала ей время сказать:
— Вот видите, пока еще говорить о таких вещах невозможно.
Быстрее молнии он схватил ее за руку.
— Так вы разрешаете о них говорить? — И читая согласие в ее глазах: — Вы выслушаете меня? О милая, милая… когда же, когда?
— Когда от них не будет одно только горе!
Слова вырвались у нее вместе с громким всхлипом, и от внезапного звука собственной боли она утратила власть над собой. Услышав эту выплеснувшуюся из груди правдивую ноту, она оторвалась от него; мгновение — и она разрыдалась, еще мгновение — и его руки обвились вокруг нее; еще — и она уже дала себе столько воли, что даже миссис Герет могла бы ею полюбоваться. Он сжал ее в своих объятиях, и она не противилась ему, роняя слезы ему на грудь; что-то запертое и замкнутое билось и хлестало… что-то глубокое и сладостное вставало с волной… что-то подымавшееся изнутри, из далеких глубин, что началось, когда она впервые увидела его, спокойного и равнодушного, и никогда не затихало с тех пор. Признание было коротким, разрядка — долгой: она чувствовала его губы у себя на лице, его руки, сжимавшие ее в полном самозабвении. Что она делала, что сделала, она едва сознавала: единственным очевидным для нее, когда она снова от него оторвалась, было то, что произошло в его такой отзывчивой груди. А произошло то, что пружинка щелкнула и глаза у него открылись. Высокую стену он взял одним прыжком; они были вместе, и все покровы пали. У нее не осталось никаких, даже самых крошечных тайн, словно промчался вихрь и повалил фальшивый фасад, который она все это время, камень за камнем, возводила. Но самым странным было охватившее ее чувство опустошенности.
— Так все это время вы думали обо мне!
Оуэн читал правду в ее глазах — читал с безмерным удивлением, не в силах скрыть внезапной тревоги — нет, ужаса, овладевшего им, когда он понял, что тут ничего невозможного нет, что невозможное, пожалуй, там, в другом месте.
— Думала, думала, думала! — простонала Фледа с таким вызовом, словно признавалась в дурном поступке. — Как могла я не думать? Но никогда, никогда, слышите, не спрашивайте меня! Нам нельзя об этом говорить! — решительно заявила она. — Не надо! Не надо об этом говорить!
Не говорить, право, было легко, когда вся трудность и состояла в том, чтобы найти слова. Он молитвенно сложил руки, воздев их перед ней, как воздел бы перед алтарем; его сложенные ладони дрожали, пока он справлялся с дыханием и пока она силилась совладать с собой, чтобы вернуться в обычную и правильную колею. Он старался помочь ей, спешил усадить, поддерживая так осторожно, словно она и впрямь была чем-то священным. Она рухнула в кресло, он опустился перед ней на колени; она откинулась, он спрятал лицо в складках ее платья. Только так, простершись ниц, мог он поблагодарить ее; он оставался недвижим и молчал, пока она не возложила на него свои руки, коснулась его головы, погладила и не отпускала до тех пор, пока он не признал, что долго вел себя непозволительно тупо. Он представил дело так, будто виноват он один, а когда Фледа поднялась сама и заставила наконец подняться его, встал с колен с пристыженным видом. В глазах друг друга они читали правду, и Фледе эта правда казалась даже тяжелее, чем прежде, — тем тяжелее, что в тот самый момент, когда она осознала ее, он, вновь овладев ее руками, прижал их к груди и исступленно зашептал: