— Галка, слушай! "Дер Цуг" это поезд. А упряжка цугом, это когда лошади друг за другом, как вагоны на рельсах!
— Да! А бухгалтер это от "дас Бух", книга, и "хальтен", держать. Тот, кто "держит книги". Отвечает за всякие денежные записи в них. У меня мама в Голышманово бухгалтер...
— Ха! А "бюстгалтер" значит "держатель бюста". Титьки поддерживать, чтобы не висели...
— Лодька! Хулиган бессовестный! Я скажу Татьяне Федоровне!
— А я-то при чем?! Это немцы! — Лодька уклонялся от пущенного в него учебника и укрывался за стулом. Галчуха отбрасывала стул, укладывала "хулигана" пузом поперек кровати, щипала за бока и лупила маленькой вышитой подушкой. Лодька верещал. Он боялся щекотки, но все равно получать такую взбучку было весело и приятно. А маме Галчуха ничего не скажет. Она знала про Лодьку вещи и поинтереснее, но не наябедничала ни разу.
— Ай, Галка всё! Только не щекоти! Больше не буду, Гитлер капут!.. "Капут" и "капитуляция" от одного слова...
— Безоговорочная?
— Ай! Да!.. Лучше заведи патефон! Ту самую пластинку, Пуччини!.. — Он знал, чем остановить Галчуху...
Ох, опять у автора случился "откат памяти". Он приносит свои извинения.
...А в тот апрельский день Хнырь выскреб щепкой банку, вытащил из языка занозу и шепеляво сказал, что пошел домой.
— Банку-то оставь, — сказал Лешка Григорьев.
— Зачем? Это моя...
— Ну и пусть твоя. А пригодится для общего дела.
— Для какого? — Хнырь глянул на опустевшую посудину с туповатым интересом.
Банка была как банка. Они, кстати, и через полвека остались почти такими же — из толстого стекла, с рубчатым ободком, чтобы закатывать вокруг него крышку. В общем, для фруктовых консервов и варений. Тольку в пору Лодькиного детства их чаще называли молочными. Потому что на обширном рынке, в громадном, как заводской цех, павильоне владелицы буренок и пеструшек продавали в них молоко, сметану и простоквашу. Пол-литровая банка молока стоила пять рублей...
Украденная Хнырем посудина отличалась от других только окраской — была не бесцветно-прозрачная, а бутылочно-зеленого оттенка (такие тоже попадались, но не часто).
Лешка разъяснил:
— Копилку из нее сделаем.
Хнырь опять прижал банку к закапанному компотом ватнику. И пошел было со Стрелки.
— Хнырь, цурюк! — строго сказал Шурик Мурзинцев.
— Сам ты цурюк, — огрызнулся Хнырь, которому почему-то было жаль банку.
— Не я, а ты "Цурюк", — разъяснил "летописец" Шурик. И всех вдруг одолел смех. С той поры новое прозвище приклеилось к Семке Брыкалину накрепко...
Вот эту банку (теперь пустую, без единой денежки) и выволокли теперь на свет.
— Это моя, — сразу напомнил Цурюк.
— Твоя, твоя, — успокоил Фома, разматывая рогатку (знаменитую, с отполированной ручкой и полосками оранжевой резины).
— Она же разобьется, — не отступал Цурюк.
— Я тебе новую подарю, — терпеливо пообещал Вовка. Перед ответственной стрельбой он берег свои нервы.
— Не надо мне новую. Эта моя... — не отставал Цурюк.
— А еще свою рогатку подарю Не эту, а запасную...
— Из красной резины?
— Из красной, Как зад у павиана...
Цурюк тяжело задумался.
— В такую-то бадью хоть кто попадет, — сказал Синий.
— Давай другую, — отозвался Фома. — Мне все равно. Однако посудины помельче под руками не было. "Да и какая разница..." — подумал Лодька.
Борька сдернул с Синего мятый "кемель" с растрепанным козырьком.
— Ну чё... — сказал Синий.
— Ничё... Через плечо... — сказал Борька и крепко надел кемель на Лодьку.
— Не надо — дернулся тот.
— Надо. От банки будут мелкие осколки, не выскребешь из волос... — Борька оглянулся на Неверова. — Или ты, Фома, против?
Тот пожал плечами:
— Мне-то что...
Борька поднял из подорожников неверовские крепкие очки и тоже надел на Лодьку (который опять побрыкался). Снова спросил:
— Может, ты, Фома, против?
И тот вновь пожал плечами: мне, мол, все равно.
Лодька встал спиной к поленнице. Прямо встал. Сам поставил себе на голову банку. Прочно, чтобы не соскользнула. И стал смотреть поверх голов.
Неверов отмерил привычную дистанцию — десять широких шагов. Подумал и отмерил еще пять — наверно, потому, что банка была крупная, не аптечный пузырек. Повернулся. Лодька замер. Он знал, что если вздрогнет, переступит или просто шевельнется, Фома завопит, что он, Севкин, струсил...
— И не жмурься, — сказал Фома издалека.
— Жмуриться можно, — сказал Фонарик. — Это ведь не мешает тебе стрелять.
— Ты, Батарейка-лампочка, не вякай под руку, — попросил Фома. — Ладно, пускай жмурится.
— Да не буду, успокойся, —хмыкнул Лодька осторожно, чтобы не качнуть банку. — Стреляй давай.
— И в штаны не напусти, — тонко улыбнулся Фома (вот гад!).
— А в штаны он тоже имеет право, — вдруг заговорил Толька Синий, в общем-то не склонный к юмору. — Тоже его дело, тебе оно Фома тоже не мешает. — И непонятно было: Фому он решил поддеть или Лодьку.
Лодька, закаменев плечами и шеей, спросил:
— Долго я так должен стоять? Я не нанимался, чтоб целый час...
Он теперь ни капельки не боялся. Не убьет же его Фома в конце концов, даже если промажет. Конечно, металлическая таблетка, когда врежет по лицу или по телу, может оставить крепкий шрам. Но это будет героическая отметина. И пускай Лодька не удержится от слез, никто его за это не осудит. А Фоме будет вечный позор: и за промах, и за его, Лодькину, рану. Так что промахиваться нет Фомочке никакого резона...
Лодька опять стал смотреть сквозь очки поверх голов, спокойно так, и жмурится ничуть не хотелось. Позади Фомы шел по верху березового штабеля котенок Зины Каблуковой, черный Боба...
Борька сказал:
— Ты, Фома, чё из себя строишь? Не вы...йся, а стреляй. Или сам затрепыхался?
И Фома сразу выстрелил. Почти не целясь.
И ничего не случилось. Только банка звякнула и шевельнулась.
— У-у-у! — разочарованно пронеслось над Стрелкой. И Лодька сразу понял: Фома не промазал, но и не разбил банку. Видно, "пуля" задела посудину по касательной. Выстрел для чемпиона Неверова явно не лучший...
Лодька спросил с насмешкой и облегчением:
— Ну что? Можно уже шевелиться?
Подскочил Борька, схватил и катнул в траву банку, сдернул с Лодьки кемель и очки.
— Иди сюда, Фомочка, пощупай его штаны. Сухие...
— Верю, — усмехнулся Неверов, старательно пряча досаду.
— Тогда давай ножик, — не отступал Борька.
Фома подошел, поднял банку:
— Вот зараза. Я же ей точно в середку вляпал... Бронестекло, как в танке...
— Ты, что ли причину ищешь? — настырно спросил Борька. — Жалко отдавать, что проиграл?
Фома глянул на него, как на глупого младенца: за кого, мол, ты меня принимаешь? Вынул из кармана аккуратных (даже со следами стрелок) брюк похожий на зеленую рыбку нож.
— Пользуйся, Севкин.
Лодька взял. Ощутил скользкую тяжесть в ладони. И радость: такая вещь!
Но радость была лишь на миг. Лодька увидел лицо Неверова. Не нынешнее, а то, каким оно было недавно: когда Фома, свистя проволочной шпагой прижимал Севкина к поленнице — прищуренный, ухмыляющийся, довольный...
В блестящее колечка ножа была продернута тесемка из сыромятной кожи — такая же, какой шнуровали мяч. Завязанная в петлю. Лодька надел ее на палец, покрутил нож в воздухе. Сказал задумчиво:
— Нет, Фома, не буду я им пользоваться... — Он с размаха пустил свой трофей высоко вверх и назад. Блестящая ручка изумрудом сверкнула в синеве. Нож улетел на территорию пекарни.
(Там он, конечно же, затерялся среди груд пустых ящиков и ржавых форм для хлебной продукции, сваленных у стены. Никто не найдет теперь, никто даже не проберется в "производственную зону", где полно сторожей...)
Это было самое правильное, что Лодька мог сделать. Так он считал и тогда, и потом. Все молчали. И ощущали, что авторитет Фомы плавно съехал на несколько делений вниз.
Впрочем, Фома сделал вид, что ничего не произошло, только шевельнул бровями. Посвистывая, опять поднял банку. Стал разглядывать: почему же она, стерва, не разлетелась от попадания?