— Вы так говорите, как будто в разведчики меня вербуете. Да думал, конечно, но что-то не надумал. У меня здесь столько друзей, все меняется, интересно здесь жить. Мне, кстати, нравится, как дело поворачивается. По-моему, все будет нормально. Бандиты здорово зверствуют, но это уж, извините, ваша работа. Так что, если КГБ и милиция нам помогут, мы и тут нормально поживем. Я не прав?
— Нравится тебе, значит? А мне вот не нравится. Ничего здесь не будет хорошего. Народ беспомощный совершенно и безмозглый. Безвольный, беспринципный. Достаточно «без»? Могу еще. Все будет подтверждено примерами. Хочешь?
— Хм. Ну, я ведь тоже — народ…
— И я — народ. И Люда — народ. И все мы такие, как я описал тебе. Просто про себя не хочется никому конкретно нелицеприятные вещи рассказывать. Я же не говорю, что плохие люди — нет, масса хороших есть. Масса даже замечательных. Но совершенно все бессильные. Как овечки. Ты не согласен? Ладно, Алеша, извини меня — все это бред. Устали все сегодня — такой сумасшедший день… Катя-то спит?
— Куда там… Сейчас позову ее — вместе кофе попьем. — Алексей встал и направился в сторону комнаты, но столкнулся с идущей навстречу Катькой.
— Ну что, полуночники? Ложились бы… Ой, а мне можно кофе?
— Присаживайтесь, Катя, с нами. — Сережа пододвинул к ней чашку. — Что же все-таки с Толиком случилось? У вас нет никаких соображений?
— Да черт его знает. Можно папироску? — Алексей взял протянутую ему беломорину. — Спасибо. Не знаю. Врагов у него не было, по крайней мере, я не знал. А он мне все рассказывал. Он вообще скрывать не умел ничего. И врать не умел. Черт знает, что такое!
— Катя, вы как себя чувствуете? — Сережа, казалось, не слушал Алексея. Он по-прежнему без выражения смотрел на лицо его подруги, и она, поймав его взгляд, внутренне съежилась — что-то было в нем нечеловеческое, безжизненное. Но сидящий напротив Сережа был живым, на лице его играли мускулы, подрагивали губы, веки время от времени моргали, глаза же смотрели из прошлого, они не существовали в настоящем, жили совершенно отдельно от всего остального.
— Нормально, а что?
— Нормально? Мне кажется, вы больны. Вы уж извините меня, Катя. Я вообще-то врач. Точно все хорошо?
«Телепат какой-то», — с неприязнью подумала Катя.
— Да ничего, ничего. Я просто не спала совсем, устала. Как и вы, наверное.
— Да, да, понимаю. Ладно. — Сергей Андреевич неуклюже поднялся с табуретки. — Пойду я домой, пожалуй. Люда спит. Вы здесь остаетесь?
— Да, переночуем. А не поздно вам идти? Куда вам ехать? Мосты развели уже.
— Недалеко мне. На Черную речку. Дойду потихоньку. Ну, держитесь, ребята. — Он протянул Алексею руку. — Катя, до свидания. Не болейте.
Дверь за собой Сергей Андреевич закрыл так тихо, что Алексею и Кате еще некоторое время казалось, что странный Сережа все еще здесь, и они молчали, дожидаясь возможности остаться наедине.
— Ну, как он тебе теперь? — наконец поинтересовался Алексей. — Все кажется странным?
— Не то слово.
— Вот, понаблюдал настоящего гебешника. Надо с ним поближе познакомиться. Может, пригодится в жизни.
— Откуда ты знаешь, что он гебешник?
— Сам сказал.
— Мне он сказал, что врач.
— Ну, врач. А что, в КГБ врачей нет, что ли? Да, действительно странный. Замученный какой-то. Все у него сволочи, все у него плохо. Прижала, наверное, нынешняя власть, кормушки позакрывались, вот и плохо ему. Пойдем спать.
Утром он вышел на улицу купить сигарет. Ларек, стоящий совсем рядом с домом, был открыт. Алексей протянул деньги в окошечко, но у продавца вышла какая-то заминка — он неловко взял у Алексея пятерку и тут же уронил ее на пол. После чего сам исчез из виду, нагнувшись за деньгами под прилавок, и завозился, невидимый, зашуршал чем-то, послышались глухие удары о стенку ларька, продавец пыхтел внизу, задевая плечами за ящики с товаром — водочными бутылками, упаковками «Баунти» и коробками сигарет, — чертыхался, но никак не мог, видимо, найти спланировавшую куда-то купюру. Алексей стоял, переминаясь с ноги на ногу, шли минуты, он начинал нервничать, как всегда, когда ему приходилось стоять в очереди либо просто вот так бессмысленно ждать, когда кто-то наконец соизволит выполнить свои непосредственные обязанности. В очередях он обычно не стоял — предпочитал лучше пройти лишний квартал до другой булочной, гастронома или ларька, чем хоть на пять минут примкнуть к угрюмому и покорному сообществу, привычно убивающему свое время в тягучем ожидании. На узкой железной полоске, выступающей перед окошечком и служащей зачаточным — или, скорее, недоразвитым — прилавком, было нацарапано слово, знакомое каждому с детства, — короткое, омерзительно конкретное, бесполое, как ни странно, слово — выразитель безысходной, ставшей естественной частью человеческого существования тоски, слово, которое должно быть начертано на знамени всего советского народа. Алексея при виде этих доморощенных граффити всегда охватывала невыносимая скука и жалость к согражданам. Он вспоминал фотографии Нью-Йорка, которые показывал ему его американский приятель, вспоминал разноцветные, разрисованные затейливыми узорами и расписанные немыслимыми шрифтами стены негритянских кварталов, и ему становилось просто обидно за свой народ, за его ограниченность и самодовольство! «Хуй!» — и все, мол, этим сказано, чего еще мудрить! На окнах вагонов метро нацарапанное монеткой, на стенах домов — мелом, краской, углем, вырезанное перочинным ножиком на школьных столах и стульях, старательно закрашиваемое, но все равно отчетливо читающееся, на кафеле кабинок общественных туалетов — пальцем и… Алексей сплюнул и попытался заглянуть через маленькое квадратное окошечко внутрь ларька.