Еще раз перечитал эти строки. Нет, мой дневник, никогда и ни за что я не покажу тебя другим. Эти слишком, ведь только тебе я доверяю свои самые сокровенные мысли. Мысль, что родители могут прочитать тебя, страшит и ужасает меня. Они милые, но совершенно нечувствительные люди. Зачерствевшие. Как, впрочем и большинство людей.
Моя мать вешает в ванной четыре полотенца, все разных цветов. Это синее, красное, зеленое и роскошное махровое черно-белое. И все чаще я ловлю себя на том, что вытираюсь тем полотенцем, которое подходит под мое настроение. Так, если я чувствую себя более менее прилично, то вытираюсь синим — цвета летнего неба. Если что-то тревожит меня, зачастую использую красное. Темно-зеленое означает тоску и полную жизненную апатию, которая в особо тяжелых случаях переходит в черное.
Может это ненормально? Да какая разница, все равно об этом никто не узнает.
Все хватит, пожалуй. Я и так написал сегодня слишком много. Но что поделать, что-то бьется внутри меня и требует изливать свои мысли на бумагу. Иначе я не могу. Может быть, я не такой как все? Может быть, я даже гений?
В одном я соглашаюсь с моим отцом — скучным и неинтересным человеком, который совсем не понимает меня — все-таки я слишком много думаю, для своих семнадцати лет.
6
Бомж Васек бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла. Жизнь его стала бегом, и бег был длиною в жизнь. Кто бы мог подумать, что пятидесятилетний одышливый алкоголик с зарождающимся циррозом печени может так бежать? Да, никто!
А между тем, ему стало казаться, что он уже способен выиграть марафонский забег, так долго несли его ноги по пустынным улицам.
В ту памятную ночь он тоже поставил рекорд. Тогда для себя. Теперь же, он, наверное, ставил рекорды олимпийские. Бомж Василий был ходячей иллюстрацией к статье о влиянии экстремальных ситуаций на физические возможности человека.
Взорвавшийся где-то внутри него мир по-прежнему не собирался принимать устоявшиеся очертания. Напротив, он все расширялся, образовывал какие-то свои неведомые галактики и солнечные системы, в которых действовали непонятные и неестественные законы.
Если бы Василий закончил факультет философии в областном вузе, на который так стремился попасть в золотые годы, он наверняка задался бы вопросом «почему?». Вернее, полностью это бы звучало:
— Ну почему это произошло именно со мной? Почему из двадцати пяти тысяч людишек моего родного города ЭТО свалилось именно на меня? — вечный вопрос неудачников и самокопателей.
Но Васек не кончал филфак, и к тому же за долгие годы своего бомжевания обрел известный фатализм и покорность судьбе. Потому в данный момент он был озабочен одной единственной мыслью: «Выжить!»
А люди, у которых остается такая одна единственная мысль, как известно способны горы свернуть.
Покинув территорию свалки (и оставив другана Витька погибать мучительной смертью в объятиях адского зеркала), Василий с полчаса бегал по затемненным и кривым улочкам нижнего города. Свет редких фонарей пролетал у него по лицу, освещал вытаращенные безумные глаза и полураскрытый рот с каплями слюны в уголке.
Сначала Васек орал, потом сорвал голос и осип, так что мог только хрипеть. Телогрейка его распахнулась, холодный дождик заливался за шиворот, бежал холодными струйками спине.
В конце концов, некий инстинкт вывел Васька к лежке.
Лежка заменяла у бездомной братии личные квартиры. Под это нехитрое определение подходили как ветхие шалаши со стенами из рваного брезента и полиэтилена или хибары из бревен пополам с фанерными щитами, так и комфортабельные апартаменты на семерых в канализации с паровым отоплением.
Личная лежка Васька представляла собой промежуточный вариант: это был наполовину раскуроченный ржавый контейнер, из тех, что служат для транспортировки грузов морем. Часть крыши Васильева дворца отсутствовала, что позволяло в зимние, морозные дни разводить костер, не боясь отравиться при этом дымом. Двери контейнера тоже отсутствовали, и были заменены подобием ширмы из мешковины и ломкого от времени полиэтилена. Там, где крыша сохранилась (заботливо обработанная новым хозяином на предмет протечек), было темновато, но уютно, и обреталась целая гора источающего неприятные ароматы тряпья. Здесь же лежала кипа газет (местное издание с 1995 по 1999 годы — размокшие и нечитаемые) и складной туристический стул без сиденья, найденный на все той же свалке.