Выбрать главу

Интересно, брат сорвался с тропы или сам спрыгнул? Теперь уж никто не узнает. Слишком душевным был человеком. Всех жалел: и преступников, и калек, и вдов, и детей-сирот. С каждым делился куском хлеба. Даже братве в горный провал ещё задолго до освобождения Хлыста харчи приносил. С такой душой нельзя грешить. Душа, в конце концов, взбунтуется. Вот и не выдержал братишка. Или сорвался?

Хлыст вытер ребром ладони слезящиеся от дыма глаза. Окинул взором окутанный сумраком горный провал, посмотрел через плечо на лачуги, зыбкие и шаткие в бликах огня. В одной из них, под гнилой крышей, на ворохе рваных одеял и грязных тюфяков он обнимал худенькие плечи Таши, утыкался носом в мягкие кудряшки, вдыхал запах родимого дома и забывал, что собственными руками сломал свою жизнь и выбросил её как мусор.

Прошло всего десять дней пустых ожиданий, а словно десять лет отсидел. Жердяй капал на мозги, мол, баба нашла замену беглому душегубцу, валяется с хахалем на перинке и в ус не дует, что муженёк скоро замазку с лачуг жрать будет. Потешается, гнида. Да только замазкой давиться будут все — во время шторма унесло единственные сети, а харчей осталось впритык.

Каторжникам урезали пайку втрое. Они еле ползали на карачках и последние ночи лежали пластом. Братва заглядывала друг другу в плошки и подымала хай, если у кого-то баланда была выше метки. Кто-то даже порадовался, что Бурнус, ненасытный упырь, погнавшись за хромым пацаном, ухнул вместе с ним с обрыва. И лишь Оса бросал колкие взгляды (подозревает, тварь, что с Бурнусом не всё чисто) и молчал. Вот и сейчас, поворошив хворостиной угли, покосился на Хлыста, как лошадь на придорожный пень, завалился на спину и уставился в чёрное небо. Его невысказанное подозрение напрягало сильнее, чем урчание в животе и лопнувшая на пятке мозоль.

— Таша, видать, заболела, — сказал Хлыст. Поёрзал тощим задом по камешкам. — Смотаюсь-ка я в «Горный».

— Яйца на мозги давят? — проскрипел Оса.

Хлыст хотел отрезать, но решил, что раздоры сейчас ни к чему. Взял с земли кнут, принялся обвивать рукоять кручёной верёвкой.

— Харчи заберу, а то сядем на голодный паёк.

Сказать-то сказал и приуныл. Чтобы никто не заподозрил, откуда у Таши деньги и зачем ей столько еды, она сновала по всем селениям Бездольного Узла, кроме «Рискового», само собой. Там крупу купит, там — масло, а там хлебного вина у подпольщика возьмёт. Если Таша слегла, забирать будет нечего.

— Ну, сядем. Что с того? — отозвался Оса.

— Оно, конечно, ерунда, нам не привыкать. Да только не сегодня-завтра каторжники сдохнут. Кого на добычу поставишь? Или сам в колодец полезешь?

— Иди. Но знай, если твой дружок или твоя баба снюхались со стражами, у нас с тобой одна дорога — обратно к смертникам. А там я порву тебя на шматки. Усёк? А если ты свалить надумал…

Хлыст горько усмехнулся:

— Если б было куда, давно бы свалил.

Оса заложил руки за голову:

— Иди.

Хлыст поднялся, засунул кнут за пояс штанов, одёрнул рубаху, торчащую колом от грязи и пота, и побрёл будить Пижона. А растолкав, попросил у него алый платочек, тот самый, что на тощей шее красовался. Таша всякий раз вздыхала, мол, модный платочек, ей бы такой.

Пижон выслушал просьбу и форсу напустил. Видите ли, вещица памятная, с богатея снятая. Тогда стянул Хлыст сапоги — от них, треклятых, ноги огнём горели — и поставил их перед наглой мордой. Пижон пощупал кожу, голенище помял, даже зачем-то носок лизнул и развязал платочек.

Задолго до рассвета Хлыст добрался до Великкамня. Пересечь бы долину, пока внизу туман серебрится, а сверху темень, хоть глаз выколи. Так нет же, одолели сомнения. Боязно стало. Воля-то легкокрылая — вспорхнёт, и не поймаешь. Хотя после прихода Анатана много воды утекло. Верхогляд и сторожевые ничего подозрительного не замечали. И Таша дважды приходила. А тут не пришла. Заболела она. Как пить дать, заболела! А если заболела… Ну, придёт он домой, посмотрит на неё, на страдалицу, а дальше? На детишек даже взглянуть нельзя. А ну как проболтаются кому ненароком.

Конечно, можно взять сапфиры, рвануть в Партикурам или ещё дальше — в Бойвард — и начать новую жизнь. Только он жить разучился. Это ж надо притворяться, что всех и вся простил. Трудно прикидываться невинной овечкой, когда внутри матёрый волк сидит. Сидит и точит зубы о могильный камень безвременно усопшей души. Как же простить тех, кто мягко спал, сладко жрал и харил баб, пока он загибался?

Или всё-таки свалить всем семейством в Лэтэю? Затеряться в тайге и отыграться на сохатых да белках. Тогда на кой чёрт ему двадцать сапфиров?

Или отдать их Таше — пусть идёт с детьми, куда глаза глядят — и вернуться к браткам? С братками хорошо, с ними не надо притворяться и прощать.

Запутался Хлыст. До самого рассвета ходил взад-вперёд, три шага туда, три обратно, как в камере-одиночке. А когда взошло солнце, решил наведаться в «Горный», пробить что к чему, а там уж посмотреть, куда ветер подует.

Откопал сапфиры, спрятанные подле Великкамня, замотал их в алый платочек, засунул в глубокий карман штанов, недавно залатанный Ташей, и побежал через долину к горам, покрытым мхом и лишайником.

В конце дня на горизонте завиднелись маленькие, как головки спичек, дома. От боковых скал до селения миль пять будет, и всё по пустоши. Обогнуть кряж и подойти поближе — стрёмно. Там до конторы прииска рукой подать, на рабочих можно нарваться. Подождать бы чуток и продолжить путь под покровом ночи. Нет же! Не терпелось Хлысту глянуть на своё прошлое. И поволочился он по пыли и камням, словно у него в одном месте свербело.

В сумерках добрался до крайней хибары: крыши нет, стены покрыты мхом, дверь висит на одной петле, оконные рамы взирают крестами на поросший бурьяном двор.

Хлыст забрался внутрь, заметался по земляному полу от окна к окну — может, Таша покажется или мальцы пробегут, дом-то его в двух шагах. Только ни хрена не видно; развалюха аккурат на краю пустыря стоит, а на нём лопухи разлапистые и мусора кучи. Не то что в сумерках, днём ни черта не разглядишь. Зато всё слышно. Летят над пустырём песни хмельных мужиков, ругань баб да смех ребятишек и в кресты на окнах бьются. И кушаньем пахнет. Настоящим кушаньем, а не жратвой. Жируют селяне…

Вдруг снаружи прошуршало. Хлыст вдавился в угол, стиснул рукоятку кнута. Точно! За дверью кто-то дышит — прерывисто, часто, — словно принюхивается. И тут как влетело в дом нечто чёрное и мохнатое и с радостным визгом прямо на Хлыста.

Он упал на колени, обнял псину. А она от счастья аж захлёбывается и шершавым языком в лицо метит.

«Узнал, Агат! Узнал, чертяка!» — прошептал Хлыст и засмеялся.

Пёс извернулся, мазнул горячим языком ему по губам. Так сладко на сердце сделалось, будто в детство окунулся. Потрепал Хлыст Агата за шкуру и к двери подтолкнул — беги, дружище, куда бежал. А псина не унимается. За рукав схватила, за собой тянет, мол, пошли, хозяин, домой. И всё верещит на своём, на собачьем.