Товарищи знают, что это история самого Кузена, которому в его отсутствие жена изменяла с кем попало и нарожала ему детей неведомо от кого.
— Но это еще не все, — продолжает Кузен. — Знаете, почему фашисты все время хватают наших? Потому, что полным-полно женщин, которые нас предают; жен, доносящих на мужей; все наши женщины, пока мы тут с вами разговариваем, сидят на коленях у фашистов и начищают оружие, которым те придут нас завтра убивать.
Теперь товарищи недовольно ворчат и говорят, чтобы он заткнулся: ладно, ему не повезло, его жена, чтобы избавиться от него, донесла на него немцам, и ему пришлось уйти в горы, но это еще не причина, чтобы поносить чужих жен.
— Женщины, уверяю вас, женщины, — не сдается Кузен, — только они во всем виноваты. Мысль о войне Муссолини внушили сестры Петаччи.[11]
Товарищи переговариваются и задирают Кузена: ну конечно, так сестры Петаччи и заставили Муссолини ввязаться в войну.
— Посмотрите вокруг, — говорит Кузен, — достаточно, чтобы где-нибудь появилась женщина… и сами знаете…
Теперь ему больше никто не возражает. Все поняли, на что он намекает, и хотят послушать, до чего он дойдет.
— …появляется женщина, — продолжает Кузен, — и сразу находится дурак, который теряет голову…
Кузен предпочитает дружить со всеми, но язык у него без костей, и, когда ему приспичит что-нибудь сказать, он говорит это даже командирам.
— …ничего еще, когда такой дурак — обыкновенный человек, но если он лицо ответственное…
Все смотрят на Ферта. Он лежит в стороне, но, несомненно, слушает. Все немного побаиваются, как бы Кузен не хватил через край и не разразился скандал.
— …то кончит он тем, что из-за женщины спалит дом. Теперь все сказано, думают они, сейчас что-то произойдет.
Ладно, чем скорей, тем лучше.
В эту минуту раздается громкий гул, и все небо покрывается самолетами. Общее внимание переключается. Летит большое соединение бомбардировщиков. Вероятно, когда оно снова скроется за облаками, какой-нибудь город останется лежать в дыму и развалинах. Пин чувствует, как земля дрожит от грохота и угрозы многих тонн бомб, проносящихся над его головой. В эту минуту старый город пустеет, а бедные люди теснятся в грязных щелях. Где-то южнее слышны глухие взрывы.
Пин замечает, что Ферт встал и с пригорка смотрит в бинокль на нижнюю часть долины. Пин подходит к нему. Ферт подкручивает линзы и улыбается своей болезненной и печальной улыбкой.
— Дашь мне потом посмотреть? — просит Пин.
— Держи, — говорит Ферт и протягивает ему бинокль.
Перед Пином мало-помалу вырисовывается последняя горная гряда, отделяющая их от моря, и большие беловатые клубы дыма, поднимающиеся к небу. Внизу еще гремят взрывы. Бомбежка продолжается.
— Ну же, бросай все, — бормочет Ферт и бьет кулаком по ладони. — И прежде всего на мой дом! Бросай все! И прежде всего на мой дом!
IX
К вечеру прибывают командир бригады Литейщик и комиссар Ким. Раздвигаются клубы тумана, словно дважды открывается дверь, и люди в хижине теснятся вокруг огня и представителей бригады. Вошедшие пускают по рукам пачку сигарет, и ее тут же опустошают. Сказать о них почти нечего: Литейщик — плотно сбитый мужчина с русой бородкой и в альпийской шапочке; у него большие светлые и холодные глаза, которые он приподнимает, поглядывая на собеседника исподлобья. Ким — долговязый, с длинным красноватым лицом и все время покусывает усики.
Литейщик — рабочий, родившийся в горах, он всегда спокоен и ясен. Он выслушивает всех с понимающей улыбкой, а сам тем временем решает, как разгруппировать бригаду, где следует поставить станковые пулеметы и когда надо будет ввести в дело минометы. Партизанская война для него — вещь точная и превосходно налаженная, как машина. Его революционный дух вызрел на заводе и хорошо вписался в панораму его родных гор, где ему знаком каждый камешек и где поэтому он может проявить всю свою смелость и находчивость.
Ким — студент. Больше всего он стремится к логичности, к ясному пониманию причин и следствий, но его разум постоянно сталкивается с неразрешимыми проблемами. В нем заложен безграничный интерес к людям. Вот почему он изучает медицину: он знает, что объяснение всему — в механизме живых клеток, а не в философских категориях. Он станет лечить мозг — он будет психиатром. Но людям он несимпатичен: он пристально смотрит им в глаза, словно хочет прочитать самые сокровенные мысли, и вдруг ни с того ни с сего начинает задавать вопросы: об их родных, об их детстве. Дальше, за людьми, огромная машина развивающихся классов, машина, приводимая в движение незначительными, повседневными поступками, машина, в которой человеческие действия сгорают бесследно, машина, которая зовется история. Все должно быть логично, все должно быть понятно — и в истории, и в человеческом сознании. Но между ними существует разрыв, темная зона, где коллективный разум становится разумом индивидуальным, порождая чудовищные отклонения и самые непредвиденные сочетания. И вот комиссар Ким с маленьким «стэном» на плече каждый день обходит отряды, беседует с комиссарами, с командирами, знакомится с людьми, копается в их мыслях, разбирает каждую проблему на составные части: «а, б, в», говорит он; все ясно; во всех людях все должно быть так же ясно, как в нем самом.
Партизаны окружили Литейщика и Кима и спрашивают у них, что нового на войне — на далеких фронтах и на той войне, что ведется у них под боком и угрожает их жизням. Литейщик показал на карте место, где вот уже много месяцев назад остановились англичане; это далеко на юге, и партизаны ругают англичан: англичане годятся лишь на то, чтобы бомбить их дома, они не продвинулись ни на шаг, даже не выбросили ни одного десанта. Литейщик объясняет, что надеяться на англичан нечего, что они и сами сумеют одолеть врага. Затем он сообщает главную на сегодня новость: немецкая колонна снова поднимается по долине, чтобы прочесать горы; им известно, где размещены лагеря партизан, и они выжгут все дома и селения. Но утром вся бригада займет позиции на горных высотах; другие бригады ее поддержат, на немцев внезапно обрушится шквал железа и огня, они рассеются по шоссе, и им придется вести бой, отступая.
Партизаны задвигались, кулаки их сжимаются, сквозь сжатые зубы вырываются восклицания; бой для них уже начался, у них такие же лица, с какими они идут драться, — суровые и напряженные; они шарят вокруг себя, чтобы почувствовать под рукой холодную сталь оружия.
— Немцы увидали пожар, вот и заявились, — говорит кто-то. — Мы так и знали.
Ферт стоит несколько поодаль, и отсветы огня падают на его опущенные ресницы.
— Ну да, и пожар тоже, — произносит Ким, медленно выпуская облако табачного дыма. — Но случилось и еще кое-что.
Все замолкают. Даже Ферт поднимает глаза.
— Один из наших оказался предателем, — говорит Ким.
Атмосфера становится томительно-напряженной, как от ветра, пронизывающего до костей, — это промозглая атмосфера предательства, словно бы навеянная болотным ветром, который всегда приносит в лагерь подобные новости.
— Кто это?
— Шкура. Он объявился в «черной бригаде». По собственной воле. Никто его не арестовывал. По его вине уже расстреляли четверых наших. Он присутствует при допросе каждого арестованного и всех выдает.
Это одно из тех известий, от которых приходишь в отчаяние и которые мешают думать. Всего лишь несколько дней назад Шкура был здесь, среди них, и говорил: «Послушайте, сделаем налет, как я говорю!» Кажется даже странным, что у них за спиной не слышно тяжелого, простуженного дыхания Шкуры, который смазывает пулемет, готовясь к завтрашней операции. Но нет. Шкура там, внизу, в запретном для них городе, на его черном берете большой череп, у него новое, превосходное оружие, и он больше не боится облав, в нем по-прежнему кипит его ярость, заставляющая его хлопать маленькими, покрасневшими от простуды глазками и облизывать пересохшие от горячего дыхания губы, — ярость, направленная против них, его вчерашних товарищей, ярость, в которой нет ни ненависти, ни обиды — так бывает, когда играешь с приятелями, но в этой игре ставка — жизнь.