Знакомый двор, ветвистые тополя... Некто невидимый подставил мне подножку. Неловко взмахнув руками, я пролетел по воздуху и ударился телом о мокрый асфальт. Влага тихонько пропитывала пиджак и ветхую рубаху. Я лежал возле нашего домика, и мерзкий холодок гулял по моей спине. Изуродованный стальной замок валялся перед самым носом. Мохнатые от разбитой щепы створки были распахнуты настежь. Кто-то успел побывать здесь до меня.
###Глава 15
Как же бывает иногда пусто... Худшая из пустынь -- пустыня, поселившаяся в груди. Мозг слеп, и ты не видишь ничего вокруг, только голую почерневшую пустыню и призраки людских оболочек, которые где-то вне, в другом, отдалившемся от тебя мире. Все твое -- в крохотном зазубренном осколке, слету вонзившееся в самое сокровенное, медленно остывающем и продолжающем жечь. Контузия памяти, контузия чувств...
Мерзко! Я не сумел их даже похоронить. У меня не хватило сил. Те же призраки окружили меня и, забрав из трясущихся рук лопату, исполнили МОЙ 1 0труд. Кажется, это стоило тех самых четырех пропусков. За четыре бумажных квадратика они вырыли просторную яму и, опустив тела, завалили их глиной и щебнем. Кто-то из них не поленился соорудить над холмиком табличку, надписав на ней три имени.
Несколько ночей я согревал могилу своим телом. Зарывшись лицом в грунт, шептал обращенные к ним слова. И они, конечно, слышали меня. Слышали, но не могли ответить. По разным причинам. Рот Чака был залит смолой, а перед этим его жестоко били. Барсучка же я сам вынул из петли. Медная проволока почти перерезала ему горло, тонкие пальцы были переломаны. И наконец она... Губы, что меня целовали, ресницы, приводящие в восторженный трепет, глаза... Мне было страшно даже думать о ней. Как они могли? Как?!..
Пытки, перенесенные друзьями, я перенес воочию. Жуткая их смерть легким голубым облаком вошла и в меня.
Не знаю, сколько времени я провел в подобном забытьи. Не знаю, почему наконец очнулся. Наверное, я что-то заговорил и, услышав свой севший от одиночества голос, стал медленно приходить в себя, возвращаясь и выпутываясь из обманчивых форм, из зыбкого тумана в эту искалеченную, ненужную мне реальность.
Я сидел в опустевшем доме, в опустевшей комнате. Первое, что я ощутил, были мои руки, тесно втиснутые в карманы. Пальцы крепко что-то сжимали, и неосторожным усилием я выволок их наружу. Веером вспорхнули измятые затертые записки, написанные рукой Читы. Кусочки былого счастья, на которых впервые она называла меня самыми ласковыми из всех возможных имен. Мы были юные и немые. Мы не умели любить вслух. Доверять чувства бумаге казалось борее простым, и, кружась в воздухе, наши первые неумелые признания поплыли к земле. Они планировали по диагонали вниз, на неуловимый миг замерев на месте, двигались обратно -- и так снова и снова, отчего трепетное падение их напоминало полет бабочек. Одна из записок не завершила падения, кромками уцепившись за диван и стул. Я с надеждой взглянул на нее. Сейчас... Если сумею взять в руки, не позволю упасть, значит, не все еще потеряно. Что-то еще быть может заполнит мои вены, подтолкнет замороженное сердце. А если нет...
Я быстро наклонился вперед. Диван скрипнул, и освободившийся листочек вяло кувыркнулся, беззвучно приземлившись на пол. Я поднялся. Больше мне нечего было здесь делать.
Я брел по улице, не обращая внимания на окружающее. Ветер, словно озорная собачка, крутился вокруг, норовя метнуть в лицо пригоршню влажных листьев. Жирная грязь заглатывала каблуки, чавкающе и неохотно выплевывала обратно, в глаза искательно заглядывали встречные лужи. Высоко надо мной, лениво помахивая розоватыми плавниками, проплыл огромный окунь. Он был сыт и потому не заинтересовался одиноким прохожим. Но даже если бы он спустился ниже, я продолжал бы вышагивать по тротуару, не делая никаких попыток спастись. Мне было все равно. Природа, город продолжали жить, но ИХ не было. Уже не было. А значит, не было и меня. Все мои друзья очутились ТАМ 1 0-- по ту сторону жизни, и мне действительно нечего было здесь делать. Путь меня больше не волновал. Отныне всеми моими дорогами распоряжалась мутная неизвестность.
Вздрогнув, я поднял голову. Толкнувшееся от высоких стен эхо гулко загуляло по зданию. Сам того не ведая, я забрел в городской музей.
Здесь было на что посмотреть и здесь нечему было порадоваться. Храм, разукрашенный виноградной лепниной и статуями богов, ошарашивал, скопищем облагороженных воспоминаний. Воспоминания были расставленны и развешены с помпезной горделивостью, с тайным вызовом настоящему. Секиры и арбалеты, кафтаны и лапти, скатерти и ковры, снова секиры, шпаги и арбалеты. Какую-нибудь рукопись великого поэта здесь с одинаковой долей почтения помещали рядом с пистолетом, из которого этот же самый поэт был застрелен. Музейный фетишизм не вызывал ни у кого иронии.
Чуть поколебавшись, я разбил стекло и выбрал себе палаш -- широкий, пугающе тяжелый. Косым зрачком великана клинок матово блеснул, взглядом оценивая нового хозяина, должно быть, сравнивая с прежним. Провисев в залах не одну сотню лет, он, конечно, уже не надеялся оказаться в чьих-то руках. Разбойничий посвист, падение на чужую шею с багровым погружением в пульсирующую плоть -- все это он давным-давно видел только во снах. И сквозь собственную дрожь я внезапно ощутил готовность напрягшейся стали, ее холодное ожидание и собственный пробуждающийся восторг. Спр
ятав палаш под плащ, я поспешил к выходу.
* * *
Банда занимала привокзальное двухэтажное здание. До них здесь обитало несколько десятков горожан. Теперь жили они одни. Восемь или девять особей мужского пола, горстка, умудрившаяся запугать город.
Лохматый тип в вестибюле исполнял, по всей видимости, обязанности швейцара. Скользнув по мне скучающим взором он медлительно шевельнул губами, собираясь изречь вопрос, но я его опередил.