Поясню… все эти молодые люди (и молодые женщины) жаждут, как я когда-то, одного и только одного — писать о чем хочется и как хочется и чтобы их читало как можно больше людей. Они хотят самовыражаться, объясняют они. Очень хорошо. («И что же вам мешает?» — мысленно спрашиваю я.) А когда они выразят себя, они хотят, чтобы их превозносили и славили. Ну разумеется. («Кто против?») А когда они будут признанными и прославленными, они хотят наслаждаться плодами своих трудов. («Очень по-человечески, очень».) Но… один, крайне важный, вопрос: какими вы, мои дорогие юные энтузиасты, вообще представляете себе «плоды трудов»? Вы когда-нибудь слышали о «горьком плоде»? Разве не знаете, что признание, или «успех», если вам угодно так это называть, сопровождается всеми человеческими пороками? Понимаете ли вы, что, достигнув цели, не сможете, вам никогда не позволят, вкусить плодов этого успеха, как вы мечтаете? Вы, конечно, представляете себя в уютном и покойном загородном доме в окружении любящей жены, которая вас понимает, и стайки счастливых, беззаботных детишек. Вам видится, что вы выдаете шедевр за шедевром, живя в своем мирке, где все работает как часы.
Как вы заблуждаетесь! Через какие только муки не придется вам пройти! Дайте нам величайшие откровения, потрясите мир до основания — но не надейтесь избежать своей Голгофы! Едва выпустите вы свои творенья в свет, будьте уверены, их немедленно обернут против вас. Вы будете исключеньем, если вас не осадит толпа чудовищ, которых вы сами и породили. И, не сомневайтесь, придет день, когда в покажется, что еще ни одна возвышающая мысль не оставила след в мире. Вы станете ужасаться и недоумевать, когда увидите, каким провалом все обернулось, сколь превратно понимают вас и ваших героев. Мир, который вы невольно создали, заявит свои права, видя в вас не своего владыку или верховного судию, но свою жертву.
Нет, я не могу заранее говорить подобные вещи, потому что вы никогда бы мне не поверили, иначе, услышав такое напутствие, не возьмешься за перо. И не надо мне верить! Слушая вас, видя ваши горящие глаза, я сам почти готов поверить в то, что я не прав. И я, конечно, не прав, наставляя вас таким образом, поскольку одно бесспорно — не имеет значения, в какую игру ты ввязался, стоит все же довести ее до конца. Но только вот сможете ли вы заставить себя считать вашу высокую миссию «игрой»?
Есть еще одно, о чем надо бы знать… когда вы выразите себя до конца, тогда и только тогда вы осознаете, что все на свете уже выражено, не одними только словами, но и делом, и единственное, что вам, в сущности, остается, это сказать: Аминь!
Здесь, в Биг-Суре, я научился говорить Аминь! И здесь же я впервые задумался над поучительными словами Селина с ощущением, что это не просто мистификация, а нечто большее: «Спал я на вас с высокой башни!» И здесь, в глуши, так сказать, я обнаружил — mirabile dictuf[35] — что трое из моих соседей читали «Arabia Deserta[36]».[37] Опять же здесь у меня несколько месяцев гостил человек, который расстался с саном священника, чтобы вести жизнь, подобную Христовой. Только здесь мне довелось видеть, как люди полностью меняли свои взгляды и жизнь. И здесь, чаще, чем где-либо еще, я слышал самые нелепые, самые мудрые слова.
Оставайся на месте и смотри, как земля вертится!
Знаю, есть люди, которые сетуют на то, что Биг-Сур, мол, не слишком побуждает к творчеству. У меня же, напротив, такое ощущение, что побуждает, и даже слишком. Людям, чувствующим живо и остро, нет надобности и за порог выходить. Для такого человека есть его мир, непосредственно его окружающий, мир столь же огромный и богатый, столь же захватывающий и содержательный, как тот, какой Торо нашел в Уолдене.
Должен признаться, что, любя мир — все страны и континенты, я так же люблю свой дом, первый настоящий дом, который у меня появился. Что и говорить, те, кто ценит «дом», — это вечные бродяги, изгнанники. Если я когда-нибудь отважусь снова выбраться в мир, то, верю, теперь я смогу предъявить и нечто вроде корней, а не только цветы. Предъявить хотя бы то, чему научил меня Биг-Сур, — это уже немало. Я говорю Биг-Сур, а не Америка. Ибо, хотя Биг-Сур и часть Америки, подлинной Америки, все же главная его особенность не вмещается в то понятие, которое выражается словом «Америка». Если бы мне пришлось отметить особенность американского характера, которая проявляется здесь особенно ярко, я назвал бы сердечность. Здесь, на Тихоокеанском побережье, вошло в обычай, поднимая стакан, провозглашать: «За доброту!» Нигде я не слышал, чтобы произносили такой тост. И когда Хэрридик Росс, ближайший мой сосед, говорит: «За доброту!», он имеет в виду именно человеческую доброту и ничто другое.
Люди, читающие мои необычные автобиографические романы, часто спрашивают, как мне все-таки удалось выжить в черные времена нужды и голодухи. Я, разумеется, уже объяснил, причем в тех самых книгах, что в последний момент мне всегда кто-нибудь приходил на помощь. Любому человеку, положившему для себя во что бы то ни стало достичь поставленной цели, необходимо иметь друзей, которые его поддерживают. Разве мог когда-нибудь человек чего-то добиться в одиночку? Поразительно, однако, что помощь, когда она приходит, всегда приходит не оттуда, откуда ее ждешь, — откуда она вроде бы должна, как мы надеемся, прийти.
Нет, мы никогда не остаемся одни. Но чтобы понять эту истину, нужно пожить в одиночестве.
Впервые я узнал одиночество — и полюбил его, — когда был на острове Корфу. Во второй раз это произошло здесь, в Биг-Суре, несмотря на все мои слова о том, что почти никогда не удается остаться одному.
Оказаться в одиночестве, если только это на несколько минут, и всем существом ощутить его — блаженство, молить о котором нам редко приходит в голову. Обитатель большого города мечтает о деревне как о бегстве от всего того, что отравляет и делает невыносимой его жизнь. Чего он, однако, не в состоянии понять, так это того, что можно быть более одиноким, если захочешь, среди десятимиллионной толпы, чем в крохотной общине. Одиночество — духовный подвиг. Человек, бегущий из города в поисках уединения, может, к своей досаде, обнаружить, особенно если все желания, порождаемые городской жизнью, остались при нем, что он приобрел единственно чувство пустоты. «Одиночество — удел диких зверей и богов», — сказал кто-то. И это истинно так.
Только в подлинном одиночестве жизнь открывается нам во всей своей полноте и богатстве. Для того, кто живет просто, все обретает неведомую прежде значимость. Когда мы остаемся наедине с собой, самая ничтожная былинка занимает достойное место во Вселенной. Да что говорить — даже навозная куча. Жизнь, как говорится, прекрасна гармонией с миром. Нет ничтожных вещей, все они важны, и все люди замечательны. Низ и верх становятся равноценны. Наше драгоценное «Я» растворяется в океане бытия. Тогда и падальщик больше не кажется омерзительным, его уже не просто терпят потому, что он выполняет роль санитара природы. И камни в поле уже не просто неодушевленные предметы или вещь, пригодная для будущих стен или опор. Даже если это длится лишь несколько мгновений, возможность взглянуть на мир как на спектакль бесконечной жизни, а не как на скопище отдельных людей и назначенных им в услужение тварей живых и вещей, никогда не забудется. Идеальное общество, в известном смысле, должно быть свободным, изменчивым собранием личностей, которые избрали для себя одиночество и обособленность для того, чтобы быть в согласии с собой и со всем, что живет и дышит. И Бог будет во всех делах этого общества, даже если никто из его членов не верует в (какого-нибудь) бога. Это будет рай, хотя само это слово давно исчезло из нашего словаря.
37
Речь идет о книге выдающегося английского путешественника, а также поэта Чарлза Даути (1843–1926) «Travels in Arabia Deserta» («Путешествия по Аравийской пустыне»), вышедшей в 1888 г. и переизданной в 1921 г. с предисловием Томаса Лоуренса, известного как Лоуренс Аравийский. Прим. перев.