Коров Ефим никогда не хлестал, никто никогда не видел, чтобы до рубца прочертил коровий бок. Дедовский секрет знал: стегнешь корову — недодаст молочка. Умел подсвистывать, голосом играть, а кнут — для острастки. Собаку отогнать. Лисицу пугнуть.
Пастушье дело Ефим вел тонко, умело. Верст на двадцать вдоль и поперек знал (глаза завяжи — найдет) все луговые и лесные выпасы; знал, какие луга травные, кормные, заливные, поемные. Вешняя взмученная вода ил наносит, подкармливает лужок — травостой тут густ, сочен, любой корове, даже несолощей, по нраву.
И какими только травами не одарит буренушку поемный луг! Тут тебе и знаменитая овсяница и лисохвост, и чина, и горошек мышиный, и подмаренник, и нивяник, и василистник… А как песчаный валок намоет вода — облепит его хвощ, икотник, щавель; отворачивается от них скотина. Знал, где по суходолам приглядистый пыреек, на каких еланях можно накормить стадо. В сухмень лесные-то травы сочней, мягче степных, и овод со слепнем в прохладе, в тени, не так нагло озорует.
Пастух-лежебока корову не накормит досыта: с ней ходить и ходить нужно, водить ее нужно, подсовывать свежую траву… Оттого Ефим и был сух, жилист, что ногам покоя не давал…
Никогда на то место, где сегодня пас, завтра стадо не пригонит. Почему? А потому, что к корове крестьянский сын имел большое и постоянное уважение.
Вспоминал, и частенько:
— Мой тятя говаривал: «Коровку угощают на блюде… на блюде! Сеном и хлебом с солью!.. Корова на дворе — харч на столе».
Ребятишек, случалось, подковыривал:
— А ну, кто отгадает мою загадку, тому и лесной гостинец: четыре четырки, две растопырки, седьмой вертун. Что такое?.. Сима, и ты, большуха, не смекнула?! А-ай… Ма-ать, иди-ко-о выручай чад. — Повторял загадку.
Анна розовела от мужниного внимания.
— Ко-ро-ва…
— Вот кому, значит, мой гостинец — мамке, — выводил с плеча на живот полевую сумку, доставал и бережно, подальше от края, ставил на стол термос, запускал руку в сумку, вынимал и передавал пяток крепконогих, с засмугленными шляпками боровиков, а детишкам — по горстке земляники, лесной малинки или орешков. — Свари нам, мать, супец грибной.
Термос Ефимко всегда брал с собой. Такое правило установил, еще когда поженились и его определили в колхозные пастухи. Попросил:
— Анна, будь добра, купи мне термос.
— Термос? Какой, Фима, термос? — удивилась она. — Я и словца такого никогда не слыхивала.
— Ну, это… как бы тебе сказать, зеркальная бутылка, что ли. В корпусе… Да, то есть… в защитной жестяной рубашке. Проще сказать — посудина такая. Во-во, посудина, но хитрая: нацедишь горячего чая — сутки не остужается. Поняла?
Кивнула. Знала она, знала по его рассказам, что в сорок четвертом году под Кривым Рогом сапер Мукасеев январским темным вечером под пулеметным огнем разминировал проход к немецкой передовой для нашей разведки, торопился, ошибся и подорвался на мине. Оторвало кисть левой руки, шибко ранило в живот.
— Тебе он нужен, этот термос? Да? Куплю. Как поеду в город, так и куплю.
— Не просто нужен, позарез нужен! Говорил я тебе: в госпитале в Ярославле больше года провалялся, желудок и кишки страсть как были посечены осколками мины. Лечил меня врач-старичок, тихий такой. Всех на «вы» называл. Вот он однажды и сказал мне: «Хотите, Мукасеев, жить — никогда, за-пом-ни-те… никогда не пейте холодной воды, ни колодезной, ни ключевой… Нельзя вам. И холодного молока нельзя. И щей холодных ни в коем случае…» Поняла теперь?
Слетала в город, обежала десяток магазинов, сыскался термос в военторге… С того дня это стало ее первой заботой — налить в посудину крутого кипятка. Когда скажет, бросит щепотку чаинок. А посуда эта, будь она неладна, оказалась хрупкой: упал — разбилась; задел сумкой за дерево — разлетелась на черепки… Штук семь-восемь сменила ему этих самых термосов… Не жалко… Теперь бы вот и купила, да некому…
Он одинаково любил и зиму, и лето, и осень, но весне отдавал предпочтение: пригревало, ликующе лучилось солнце, сильными пастушьими кнутами полосовали снега ручьи, Ефимко становился шумливым, оживленным, глаза молодели, отблескивали синевой; каждый день выходил на откос поглядеть, не тронулась ли река, не открылись ли зеленые проплешины на угревных буграх.
Не раз он признавался жене, что не устает любоваться казалось бы будничной, привычной картиной — как, рассыпавшись по лугу, коровы, будто по одной общей команде (чьей — неведомо), опустив головы, своим дыханием шевеля травинки, прихватывали языками, подгребали, шумно, вкусно, с податливым хрустом щипали траву; бока раздувались, круглились, темные ремешки на пепельных и сивых спинах натягивались, дряблое, поначалу болтающееся вымя наливалось, туго раздавалось. И обязательно перед стадом и в его середке как-то неожиданно появлялись птицы: скворцы, трясогузки, зяблики, дрозды; низко пластаясь, пролетали ласточки; коровы сдували губами разных мотыльков, жучков, паучков — пернатым гостям только подбирай.