Одного взгляда было достаточно доярке, чтобы оценить работу помощницы: и чистоплотна, и проворна. Полушутя-полусерьезно отвечала:
— Сроду не красилась и не буду, сроду не чернила бровей и не буду. Я вот вижу, что и ты не хочешь быть рыжей. И правильно, Света. А то теперь на десять девок — десять рыжих! Бабе за пятьдесят, а и она тоже, бесстыдница, рыжая! Как, скажи, сбесились на моде! А моя покойная матушка, помнится, говаривала: все рыжие — бесстыжие… Вот так-то. Ну, пошла я, Светлана. Да и тебе пора закругляться. Или его ждешь?
— Те…
— Ладно, ладно, — отмахнулась руками.
Все ей давным-давно знакомо тут: и огнистый куст иван-чая, густые лопухи и крапива в левом углу двора, и кудрявые заросли бузины в правом углу, и доски, перекинутые через лужу (она почему-то никогда не просыхала: доски меняли, а лужа оставалась), и желтые еловые столбы (еще не выгорели на солнце, в июне поставили) — на них держались одна к одной прогонистые ольховые, еловые и березовые слеги; у всегда распахнутых ворот фермы бессменным стражем стояла елка: когда Анна впервые пришла сюда, могла рукой потрогать — и трогала! — ее маковку, теперь до маковки и с лестницей не дотянуться. Елке с рождения не везло: коровы чесались, ковыряли рогом ствол, скоблили зубом кору, лизали смолу; все нижние ветви были обломаны, и только вверху был густой темно-зеленый, провисший книзу, запашистый лапник. На сером, израненном стволе — золотые от солнца капельки смолы, белесые и рыжие коровьи волоски.
Всего только три года, как вместо старой фермы-развалюхи поставили новую: стены из белого кирпича, глазастые окна, крыша шиферная, волнистая, пегая. Далеко видна новая ферма — и с проезжей дороги, и с увала, на котором стоит ее деревня Большие Ведра. Как раз о такой ферме и мечталось Анне Мукасеевой, нет, не в послевоенные годы, а уж когда окрепло хозяйство, в шестидесятые. А построили новую ферму в тот год, когда как-то неожиданно и скоро пенсия подкралась, хоть и ждала ее.
Прикатил директор совхоза Иван Саввич, пожилой человек с одутловатым лицом, но хитрыми черно-пронзительными глазами. В войну был он шибко контужен и заметно заикался, поэтому на всех собраниях-заседаниях говорил только по делу, с заминкой, будто слово по слову на лопате подавал.
Собрал доярок, посекретничал, а ее и не позвали, она даже обиделась. И, когда они там все обговорили меж собою, пригласили ее. Иван Саввич обнял, трижды поцеловал и с ходу вручил часы:
— Т-тебе за р-работу. Имен-н-ные! — и подмигнул дояркам.
Те сигнал приняли и чуть ли не хором запричитали:
— Не оставляй нас, Анна, поработай еще!.. Сколько можешь…
Она задохнулась, слезы брызнули из глаз. Тут вот и свое словцо вставил директор, в самый что ни на есть горячий момент:
— Т-ты наша л-лучшая доярка. Уйдешь — н-некому твоих к-коровок передать. П-поработай еще.
И она осталась.
К удивлению Анны, новую ферму доверчиво и дружно обжили и птицы: воробьи — те зимой забирались даже вовнутрь теплого помещения, и как приятно было дояркам, еще сонным, в темную рань начинать дойку, когда сквозь шумные коровьи вздохи, звяканье цепей, людские сердитые и ласковые голоса над головой где-то вверху, под балками, на поперечных перекладинах, раздавались приветливые отчетливые голоски: «чирик-чив… чирик-чив»; летом и зимой кружатся-вертятся тут звонкоголосые галки с серебряными воротничками на шейках, воркуют сизари, под крышей слепили гнезда ласточки, от весны к весне глиняных чашечек становилось все больше, и сейчас ласточки со щебетом резвились и над двором, и за двором, иные чуть не задевали Анну.
«Это вы, касатки, не иначе как добрую весть хотите мне передать, а я сама знаю: сынок мой приезжает, со всем своим семейством приезжает», — подумала она, и теплая волна радости толкнулась в материнское сердце.
Ферма — на южной околице деревни, к ней пробита дорога, каждое лето ее подживляют, да не по одному разу, песком и гравием, шлаком, но трактора безжалостно разбивают ее, колея все ниже и ниже опускается. Почти никто из доярок ни осенью, ни зимой, не говоря уж о лете, не ходит этой дорогой: у каждой своя тропа. И у Анны тоже.
3
Сразу за воротами она повернула вправо и шла пока общей тропой среди зарослей крапивы, лопухов, пустырника, пижмы; на малиновые кубышечки лопухов, на мохнатые жестко-колючие сиреневые верхушки пустырника с легким жужжанием деловито садились и взлетали пчелы; ярко-желтые цветы пижмы походили на точеные пуговки (как бы они украсили детскую рубашонку!); по грудь в этом диком травяном разливе утонул куст ивы; там, в лиственной густели, она знала, гнездились малиновки, пели они нежно, сладостно, задевали сердце, и, случалось, Анна замедляла шаг, стояла какое-то мгновение, чтобы подольше послушать птичек.