Обули резиновые сапоги. Теперь им предстояло идти вверх по течению рыбацкой тропой.
Ефимко взял косы в правую руку и первым шагнул в заросли. До войны тут была торная рыбацкая тропа, теперь все дико заросло: лозняком, крапивой, дягильником, иван-чаем, кустами черной смородины; стволы одиноких ольх перевиты бело-зелеными шнурами хмеля, лист у него широкий, висячий. Через несколько минут Мукасеевы выкупались в росе с ног до головы. Но это их нисколечко не тревожило: высушит солнце.
Неожиданно Ефим остановился, кивком головы дал понять жене: тихо, глянь вперед. Она поняла, молча высунулась из-за его спины: поперек тропы стояла крупная серая, с длинными белесыми ногами лосиха; к вымени матери припали и шустро поталкивали ее два рыжунчика. Славно это у них получалось. Лосята сосали молоко, полностью доверив сейчас себя матери.
Ни Ефимке, ни Анне, умиленным неожиданной и трогательной в своей беззащитности картинкой природы, не хотелось порушить покой этой счастливой семейки. Стояли. Глядели не дыша…
Лосиха встревоженно навострила уши в их сторону, всхрапнула, резко дернулась — затрещали кусты. Напролом ломилась. Лосята, ничуть не обиженные на мать за то, что она так бесцеремонно прервала их завтрак, скакнули вслед за нею…
Анна и Ефим вышли из зарослей и остановились перед поемным лугом. Просторным. Копыто — так он назывался. И действительно похож был на громадное конское копыто. Только их кусочек луга — откуда они вышли — был в тени, которую накидывал откос. А все остальное Копыто просвечивалось солнцем. Саженей на сто напрямик. Сендега тут делала огромный полукруг, а потом выпрямлялась. Глаз нельзя было отвести от разнотравья, от дивного многоцветья: зеленое и белое, малиновое и желтое, синее и коричневое — все переплелось и кипело. Луг горел от росы, трепетал от живых красок.
— Вот эт-то травы! — ахнул Ефимко. — Повезло нам, Анна!
И Анна ликовала глазами, лицом: трава в пояс и — на их молодое счастье — никем не начата, даже не потревожена ни лосиным, ни заячьим, ни лисьим следом.
Обрадованные, они решили сразу приступить к делу, чтоб не упустить дорогую для косаря росу. Пожитки сложили на песочек, под старой ветлой, клонившей ветви к струистой воде. Ефим из вещмешка достал солдатскую обмотку, наметился зубами открыть нож-складень, Анна упредила мужа, выговорив:
— Пошто портить зубы. Я твоим зубам другую работу дам. На вот пирожок с картошкой… Пожуем.
И как она не заметила раньше: на косье отцовской косы-восьмирук, ее наметил Ефим себе, отступя на ладонь от конца, выскоблена шейка. Сейчас, сидя на корточках, вкусно прожевывая пирожок, Ефимко примерился и отхватил кусок от своей солдатской обмотки. Проволочкой скрепил его в кольцо. Кольцо накинул на шейку косья, окрутил накрепко, просунул в то же кольцо культю, проверяя, подергал, чтобы не съезжало…
Анна глядела на его работу с двойным чувством — жалости и удивления. Луг перед ними — громадина, травы — оглоблей не сшибешь, и рукастого уходят; а у ее Ефимки одна здоровая рука. А вторую вот привязывает к косью… К работе себя, бедолага, привязывает. Ох, видать, и намаемся!
Будто поняв ее мысли, Ефим сказал, храбрясь:
— Ничего… Главный упор завсегда на правую руку. Она и замахивается, и везет, и ведет. Левая, левая — неумеха… в подручных у правой. Поняла?.. Ты хоть раз миску щей в своей жизни левой выхлебала? Вот. — И, посуровев лицом, отрезал: — Пошли, жена. Косить так косить!
— Сперва попробуй, Фима, попробуй! — все еще сомневалась в успехе Анна.
— Пробовал… вчера… За огородом. Без привязи. Сойдет.
— И не открылся мне?
— Да хвастаться чем? — он высвободил культю из петли, расторопно бруском обласкал обе щеки косы, сперва своей, затем жены, проверил острие ногтем большого пальца, сунул брусок за голенище. — Держи, — передал косу. — Может, тебя первую пустить? А?
Видать, все же сомневался, не хотелось оскандалиться перед женой.
Руки Ефима, Анна знала это, как у всех плотников, длинны, ухватисты, ловки и терпеливы. Эти руки могли сделать из дерева все, что хотелось: избу, лодку, кровать, сани, кадку, ступу, лопатку, сундук, детскую игрушку… А теперь?