Рота разместилась по четыре человека за каждым столом и споро заработала алюминиевыми ложками. Манюшка стояла у двери, с любопытством оглядывая большой зал, уставленный столами вдоль стен, и своих сослуживцев (ей нравилось мысленно подчеркивать: моя рота, мои сослуживцы), внимчиво поглощающих еду. Она отметила, что обед не очень-то обилен: борщ, картошка, компот, и, главное, порцийки не для молодого аппетита — могли бы быть и побольше.
К ней подошел Захаров.
— А ты чего тут стенку подпираешь?
— Да вот… Не стою пока на довольствии. Старшина сказал: если останется…
— Эх ты, наивняк! Да будет тебе ведомо — у нас не остается. Идем.
Он привел ее к столу у дальнего окна и усадил на свое место.
— Рубай.
— А ты?
— А я за ложкой. Но ты не жди.
Соседи за столом доедали свой обед. На Манюшку они не поднимали глаз, точно чего-то стыдились.
Она в момент выхлебала половину борща, ополовинила картошку, отхлебнула компота. Захаров все не шел.
— Ты доедай, — сказал сосед слева. — Толик этого и ждет. На двоих тут делить нечего.
— Не, я так не могу.
— Эх, интеллигенция вшивая, — крякнул Мотко, сосед справа, и ушел из-за стола.
Через некоторое время он появился с подносом, на котором парился полный обед. Сзади плелся Толик.
— Зря ты, Марий, — сказал он тихо Манюшке. — У нас тут, брат, законы суровые. Будешь жеманиться и разводить всякую антимонию — опухнешь с голоду или от мордобоя. Тут надо…
— Садись, рубай! — оборвал его Мотко, выставивший уже посуду на стол.
— Какой благородный жест! — воскликнул Захаров. — Оторвать от сердца вторую порцию! Это же…
— За меня не страдай, я не из тех, кто может опухнуть с голодухи. — Сделав иронический полупоклон, он спортивной пружинящей походкой удалился в сторону кухни.
«Красиво ходит», — отметила Манюшка, снова берясь за ложку.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Распорядок. Спецы и ратники. «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе…»
Заморозков еще не было, но по утрам асфальт тротуаров и цементная дорожка перед школой так настывали, что в Манюшкиной обувке на них невозможно было стоять.
Манюшка приехала в Днепровск в старых брезентовых тапочках, и сейчас они, не выдержав частых маршировок и пробежек на занятиях по военному делу и физкультуре, расползались по швам и не по швам. Почти каждый день Манюшка чинила их, накладывая заплатки, но к вечеру из них снова предательски выглядывали наружу пальцы.
Проклятая обувка была на ней как позорное пятно. Манюшка не страдала чувствительностью, презирала всякую «мерихлюндию», но когда кто-нибудь бросал взгляд на ее брезентовые развалины, ей становилось неловко даже перед своим братом-спецшкольником, не говоря уж о штатских знакомых. Ух, эти поганые тапочки! Если бы не они… Ведь все остальное ее не только не дискредитировало, но, можно сказать, украшало. Гимнастерку и брюки бэу (бывшие в употреблении), что выдали ей временно, она выстирала и подогнала на себя, и они сидели на ней, как на молодом щеголеватом адъютанте. Пилотка ей шла, а уж когда она надевала фуражку с блестящим крапом, пошитую на последние деньги, — могли попадать все встречные мальчики, если бы они могли с первого взгляда уловить, кто перед ними, и девчонки, пока не распознали.
По утрам и вечерам в летней форме становилось уже холодновато, но это ерунда, и если Манюшка с нетерпением ждала, когда выдадут зимнюю, то больше всего из-за ботинок.
Жила она на частной квартире, как и большинство спецшкольников. В маленькой комнатушке едва помещались две кровати, стол и два стула. На второй кровати спала хозяйкина выучка Марийка.
В спецшколе все словно позабыли, что Доманова — девчонка. Манюшке даже казалось, что преподавателям указание дали такое — не обращать внимания на ее пол. С первого же дня географ упорно называл ее бездельником, Лесин — голубчиком, остальные тоже обращались с нею, как с любым другим ее товарищем. Что касается спецшкольников, то тут существовал целый спектр отношений.
В четвертом взводе Манюшка была принята как своя почти сразу. Тут многое было за нее: и то, что большинство ребят были старше на два-три года и чувствовали себя покровителями, и своеобразное тщеславие: единственная девочка в спецшколе — наша, и общие интересы. При ней говорили почти обо всем, доверяли ей, как всем, и даже звали с легкой руки Толика Захарова мужским именем — Мáрий. Но, конечно, забыть совершенно, что она девочка, было невозможно: каждый чувствовал границу, установленную природой, и никто не мог ее переступить ни с той, ни с другой стороны. Скажем, анекдоты при ней гнули почти любой солености, а вот уже сквернословить просто так — редко кто отваживался.