Нет, это хорошо, что будет теперь все-таки семья Мельниковых. Горько, что Домановых нет. Ее, Манюшкин, долг — со временем создать новую семью, хоть и не хочется замуж… Да и нечего пока забивать голову всякими глупостями, это еще успеется…
Отсюда мысль скользнула к Николаю Вербаку, их редким встречам и странным отношениям. Не поймешь, за кого он ее считает. Когда Манюшка приезжает, рад — видно по глазам. И ей с ним радостно и хорошо. А потом вдруг сворачивает на протоптанную дорожку: начинает докапываться, любит ли она его, а когда Манюшка говорит, что они друзья, в глазах его появляется ревнивый блеск, и он начинает уже окольными путями выяснять, кого же она в таком случае любит.
Любовь, любовь… Что они все носятся с нею, как кошка с куском мяса? Есть же вещи и поважнее! Да Манюшка с радостью отдала бы эту самую любовь со всеми пресловутыми объятьями и страстными лобзаньями за одно только красиво сделанное упражнение на турнике «подъем махом вперед»: ну никак оно не дается!
В караульном помещении стояли три узких топчана, длинный, в чернильных пятнах стол и несколько тяжелых табуреток. На топчанах только что прошла пересменка — двое, встав, ушли на посты, а двое бодрствующих заняли их места. Третий топчан занимал помощник караульного начальника. Он будет похрапывать полночи, а потом его место займет начальник караула, спец из первой роты, который сейчас читал за столом толстенную книгу. Манюшка и Игорь Козин, только что сменившиеся с постов, должны были два часа бодрствовать, прежде чем завалиться на топчаны, а потом, через два часа — снова на посты.
Игорь патрулировал во дворе, промок и продрог на холодном ветру под полуснегом-полудождем. Войдя в караулку, сразу занял место у батареи парового отопления и начал пылко ее обнимать. Манюшка с табуреткой тоже подтянулась туда — потрепаться после двухчасового молчания.
— О румяноликий брат мой Мáрий! — преувеличенно громко стуча зубами, воскликнул Игорь. — Клянусь полустоптанным каблуком моего левого ботинка, такой мерзопакостной погоды я еще не переживал!
— Погодка еще та, — поддакнула Манюшка. — Если хочешь, давай поменяемся постами.
— Благодарю вас, сэр! Предложите это своей невесте.
Манюшка пожала плечами.
— Не хочешь — как хочешь.
— Послушай-ка, зеленоглазый брат мой, — переменил разговор Козин, — а почему это ты никуда не поехала? Неужели торчать в вестибюле с раскуроченным противогазом и нестреляющей винтовкой предпочтительнее, чем полеживать кверху пузом на печи и жевать домашние калачи?
— Да видишь ли, отец у меня женился, так я решила не мешать им.
— Ну… если родной отец считает, что родная дочь помешает его супружескому счастью, тогда конечно… Клянусь блеском латуни на моих погонах, я и сам не поехал бы к такому отцу.
— Нет, он так не считает, хотя и неродной. Это я так считаю. А вдруг, думаю, и он так считает. Тьфу! Иди ты к чертям собачьим — запутал!
— Так у тебя, значит, тоже родных никого, — понизив голос, протянул Игорь. Видимо, только это и выделил он из всего, что она сказала. Слова его и голос отозвались в сердце девочки пронзительной печалью. — Война?
— Что же еще, — тоже тихо ответила Манюшка. — Была у нас большая семья — все полегли. Троих убили, а мать с сестричкой сами от войны померли. Меня бы тоже не было, если бы не паренек один, твоих, наверно, лет. Он меня дважды от смерти спас. Первый раз от голодной, а второй — от пули. Поехали мы с ним — ну, и еще двое наших деревенских — на Украину за хлебом. Это уже после победы, месяца через два, оголодали совсем… Попали в руки к бандеровцам. И повели нас расстреливать. Когда скомандовали нам бежать, Велик мне и говорит: «Беги впереди меня — и никуда вбок». Я так и сделала. Ну, а он и взял в себя мои пули. Вернулась я в деревню, а там Великов отец с фронта пришел, сына дожидается… Вот он меня и удочерил.
Они некоторое время сидели молча, облокотившись на батарею, словно загородившись друг от друга.
— Не уходит она из памяти, сволочь такая, — еле слышно заговорил Игорь. — Не уходит, хоть молчи, хоть плачь… Я один был у отца. Дразнили: папенькин сынок. Когда отец ушел на фронт, остался с теткой. Тетка была связана с подпольем. Приходили какие-то люди, оставляли свертки, сумки. Потом появлялись другие, все забирали. Или тетка сама уносила. Однажды она не вернулась. Ждал я ее допоздна, помню, прислушивался, не раздадутся ли условные стуки, не дождался, уснул. А ночью пришли немец и полицай. Долго рылись в квартире. Что искали — не нашли, зато набили карманы разными мелкими вещичками, наволочки — вещами покрупнее. Меня же еще и тащить заставили… Собрали нас, ребят, от одиннадцати до пятнадцати, человек тридцать и отправили в поместье немецкого барона — появился уже гад на нашей земле. Поселили в амбаре, поставили надсмотрщика — местного полицая. Краснорожий такой, вечно «под мухой» ходил. А еще толстая ракитовая палка у него была, а на ней вырезан орнамент и пауки-свастики. Когда охаживал этой нарядной палкой наши спины, любил приговаривать: «Хай живе вильна Украина». И вообще дисциплину он установил палочную — в прямом смысле. Не вскочил по команде «подъем» — пять палок пониже спины. Сорвал тайком огурец, морковку выдернул — пять палок по спине. Косо глянул на «господина воспитателя» — палка по голове. Ишачили от утренней зари до вечерней. Еда — жидкий кулеш на воде, летом — свекольник, хлебные огрызки с баронского стола… И знаешь, все забылось — тяжелая, до обмороков, работа, голод, даже побои. Не забывается только… — Игорь потрогал свой перебитый нос. — Ну, как бы это сказать… Унижение? Да, и унижение… Но хуже всего — чувствуешь, что ты все больше и больше становишься рабом. С каждым окриком, с каждым ударом палки из тебя уходит человеческое и заменяется рабским. Понимаешь? Умирает гордость, самолюбие, достоинство. Заместо них остаются покорность, страх. Я потом, когда нас уже освободили, долго еще не мог стать нормальным человеком. Кто-нибудь косо глянет — я вздрагиваю. Война закончилась, отец пришел с фронта… Правда, через два года умер от ран… Бывало, в шутку замахнется, а у меня все внутри сжимается и какая-то сила давит, сгибает спину и колени.